Воспоминания | Ересь первичного добра

Ересь первичного добра

29 января 1992 г.
Посвящаю Илюше Афанасьеву с надеждой, что хоть немного помогу ему, когда он вырастет, понять, кем была его бабушка.

Какое из свойств рода человеческого удивительней, чем жизнь, которую длит память? Продолжает жизнь самого рода, воплощенного в навсегда исчезнувших цивилизациях, в невозвратных эпохах истории, в отмеренной рождением и прерываемой смертью жизнь отдельного человека. Как о Мире в целом, так и о всех этих жизнях можно сказать, что они завершены, но не закончены. Добавив: к исходу нынешнего века ощутимее завершенность, но существенней незаконченность.

Память атакуется и равнодушием от усталости и цинизма, и слепою страстью отмщения, сведения исторических счетов. Но растут и умнеют ее защитники. Ибо память — нечто большее, чем мемориальная доска и даже самый совершенный музей. Память — это движение. Это особенная аритмия Времени. Это свидание с ушедшими, не нуждающееся в вызове столоверчением.

И вот она, тайна — мы ли приближаем к себе тех, кого уже нет, или это они невидимо проникают в нас, сближая не только с собой, но и с живыми? Вероятно, и то, и другое — во взаимности разнящихся усилий мысли, в нетождественном диалоге чувств. Потому и слитность эта приходит на мгновение, чтобы снова отодвинуться людским обиходом. И им же быть возвращенной, и даже усиленной во много крат…

Когда я перечитывал, одну за другой, страницы, принадлежащие Виктории Чаликовой, меня не покидало ощущение: передо мной завтрашний день. И она — из числа долгожителей.

Бережно собранные тексты хранят зримость только сотворенной рукописи. Их дыхание сливается с дыханием читающего. Пульс совпадает с пульсом. Чем же достигается такой результат — отнюдь нечастый во времена нынешнего публицистического бума?

Замечаем, естественно, добытое талантом и трудом: благородство и изящество Викиного письма, превосходное владение русской речью, лаконизм, делающий доступнее всегда присутствующую у нее сквозную мысль. Все так. Но все же не это главное.

Главное-то, что я посчитал уместным вынести в название: ересь Добра. Ересь тех, кто настаивает на его первичности.

Однако не ломятся ли они в открытую дверь? Не странно ли — Добро в качестве ереси? На эти вопросы, собственно, и отвечает Виктория Чаликова — всем, что она в последние годы написала, и всем, что она в эти же годы успела сделать.

Сказавши это, можно было бы отослать читателя к текстам, а также воспоминаниям о Вике. Но я все же воспользуюсь предоставленным мне правом вводного слова, чтобы поделиться взглядом на идею и его ушедшего поборника. Тем более, что не скрою: многие годы мы с Викой были дружны, и это, казалось бы, позволяет мне с достаточной уверенностью писать о ней; теперь же эта уверенность поколеблена. Ее место заняла загадка.

За внешностью настежь открытого человека, со столь красившей ее быстрой улыбкой, чуется то, что в другом cлyчае можно было бы назвать страданием. Однако у Вики это было все же чем-то иным. Похожим, но иным. Чем же? Тревогой, которая не покидала ее и распространялась и на близких и на кого-то еще, кого она знала и кого еще не узнала, а узнавши, тут же зачисляла в число близких, нуждающихся в ее поддержке и помощи? Да, пожалуй, это. Но еще и беспокойство духа, озабоченного распространенным среди нас непониманием друг друга — с проистекающим отсюда собственным долгом: соединять руки и уста. Конечно, и это. То и другое вместе. Зовущее: навстречу каждому!

Каждому — стало быть, любому. И при любых обстоятельствах.

Тех, какими полна наша жизнь с ее беззащитностью человека — и не только перед чем-то явным, олицетворенным в имеющих вывеску департаментах власти и в имярек распорядителях жизни, но и перед самим собою беззащитным, поелику лишен выбора. Если не привилегия, то дискриминация. Если не на авансцене, то в яме. Ежели не ты вверх, то другой.

Мне скажут: но ведь это вчерашний день. Сегодня же все наоборот. Не стану отрицать, хотя не трудно за явь принять мираж. Смущает же это самое наоборот. И не какое-то очевидно карьерное, ловкачество хамелеонов. А «наоборот» порядочных людей, многие из которых годы назад и помыслить не могли, что окажутся в политиках, законодателях, далеко слышимых ораторах. Рухнула система, в огромной мере державшаяся выверенной селекцией «кадров», которая оставляла место для случайностей в движении снизу наверх, но редко ошибалась, когда речь шла о том, кого «не пущать», отсекать, оставляя в охраняемых пределах исполнительства, не исключая, впрочем, и исполнительского самозабвения (остаточный знак того времени — словесный уродец: «творческая интеллигенция»). Сейчас система эта вся в трещинах и дырах, края которых раздвигаются жизнью, впуская свежее слово и нетривиальную мысль, но преимущество отдавая громкоголосому «нет».

А у всех переворачиваний сходство в норове: от вольных хлебов отвержения вчерашних канонов и кумиров не тянет к сомнению, адресуемому себе. До вопросов ли, до вопрошания ли, когда в разгаре аукцион готовых ответов?! С этими же последними не пойдешь навстречу любому человеку в любой беде. Вирус ниспровергнутого Моно обретает новые и едва ли не менее опасные штаммы. Отчасти изощренней прежних, отчасти же наследующих достаточно банальную потребность ментора в пастве. А избранничество «учителей жизни» продуцирует, в свою очередь, избранничество прихожан, вопреки даже собственному желанию оборачиваясь расколом на секты, которые тем неистовей, чем неуловимей (до полного исчезновения) их предмет.

Я не собираюсь сейчас развивать эту беспокойную тему. Пишу ведь не о злобе дня, а о Вике Чаликовой. Но и обойти его не могу, поскольку Вика последних лет окунулась по горло в половодье общественного возбуждения, и отнюдь не в отражательном смысле, а в самом активном. Но наставничества ни на грош. Ни малейшего покушения на курсив жестом или звуком. Она могла ошибаться и даже упорствовать в своих заблуждениях, но руководствуясь не самоутвердительными мотивами, а как раз тем — навстречу любому человеку в любой беде, что составляло нерв ее горячечной полносуточной жизни. Нормально честолюбивая, она была вовсе свободна от тщеславия. По возврастным и иным приметам ее отнести бы к генерации «опоздавших» (и торопящихся наверстать упущенное ими в лихолетье Семидесятых). Однако и тут она как бы вне правила. Не опоздала, а внутренне дозрела до поступка, совпадающего с поисками душевного соответствия малому и большому Миру. И удивительным, но вполне натуральным образом оставалась собою, домашним человеком, Викой в единственном числе, в то время, когда кругом происходило неприметное и, увы, неумолимое усреднение тех, кого волны событий вздымали все выше.

Откуда же этот иммунитет ее к лидеромании? Ответом послужила бы биография. Мне кажется, что поживи она еще, нам довелось бы прочитать ее повесть о себе, и это жизнеописание было бы и увлекательным и неожиданно поучительным. По сей день мы с ее дочерью досадуем, что не запечатлели на пленке рассказ Вики о своем детстве (когда ж это было? где-то в самом начале Восьмидесятых…). Собственно, не детство явилось сюжетом, а Пушкин. Я переживал тогда, вторично в жизни, спасительный запой им и подстрекнул Вику поделиться ее Пушкиным. Это была поистине потрясающая импровизация. Приоткрылись створки души и вернулась девочка с удивительным воображением, ранимая, скрытно несчастная, вся в ссадинах, не от тяжкого быта, даже не от ранних потерь, а от своей неузнанности, от потребности поделиться собою с другими людьми, потребности, для которой еще не отыскались собственные ее образы и слова. Выручил Пушкин. Пришел к ней таинством ночного чтения «Евгения Онегина», радостной музыкой человеческого существования, олицетворенного в неприкаянной жизни врозь любящих людей. Та уже далекая, 40-х, тбилисская Золушка пробуждалась. Дворца ей будущее не сулило, принца также. Но детское страдание оттеснилось счастьем достойно прожитого дня. День за днем, составившего ее недолгую жизнь.

Этот кусочек памяти дополняет, мне кажется, замечательные в своей совокупности воспоминания ее школьных подруг. И, в свою очередь, получает мудрое разъяснение в опубликованном посмертно одном устном тексте Мераба Мамардашвили (на который обратила мое внимание Галя Чаликова). Там речь идет о жизнепоказанных истоках мысленного действия человека. О том, что именно и как вбирает в себя его «ментальность»: понятие, на русский не переводимое односложно, оттого, что здесь и правое полушарие мозга и левое, этносоциальная «почва» и вселенская общность, способ, каким человек принимает решение — относительно себя, соотнося при этом себя с тем, что окружает его, вплоть до горизонта и много дальше. Грузин, русский и европеец в одном лице, Мамардашвили говорит о неповторимом тбилисском менталитете. «Талант незаконной радости», «нота того пространства, в котором я родился». Не правда ли — странно: музыка радости, в авторах которой каждый, кто тбилиссец, музыка, наполняющая существо, а рядом «категорический, абсолютный запрет» на то, чтобы этим, особого рода трагизмом «отягащать окружающих», «размазывать» его и тем паче «перемалывать на чужих спинах». В том и трагизм, что радость не просто сама по себе, она нравственное основание: человек защищает других от себя, от своих неотвратимых невзгод и утрат, защищает всех собственной «легкостью» — вопреки подстерегающему его мраку конца.

Не берусь судить, прав ли философ и исключителен ли в своей прописке талант незаконной радости. Но к Виктории Чаликовой подходит каждое из этих магических слов. Они объемлют всю ее судьбу. И, быть может, в наибольшей мере — завершающие жизнь годы. Наблюдая снедавшую ее лихорадку деятельности, те, кто знал ее близко и помнил, как вырвалась она (полутора десятилетиями раньше) из лап смерти, оставившей на ней свои отметины, — не раз спрашивали друг друга: а не болезнь ли распоряжается Викиным порывом? В свете случившегося это можно бы назвать предчувствием. И тем не менее это не так. Следуя Мамардашвили, я бы сказал — абсолютно не так… Что мы, люди, знаем на самом деле о роли, какую нарушенная плоть играет в одиссеях духа? Каждый такой случай сугубо индивидуален, а все они разнятся между собой содержанием и результатом. Трагична все-таки не сама смертная развязка, а сопротивление, которое человек оказывает соблазну строить жизнь, исходя из ее единственности. К тому же человек в большей или меньшей мере — дитя своего века, а не всякий век поименуешь трагическим.

Это кажется безусловным в отношении века Двадцатого.

У какого из предшественников на счету величественнее свершения и глубже, сокрушительнее поражения? Различие, однако, не в числах, а в связке добытого и утраченного, в их взаимных превращениях, при которых уже трудно отличить первое от второго. Оно заметней, когда Результат имеет пьедесталом гибели. Но куда труднее разглядеть в поражениях Творца, а опознавши принять — его в них. Тут уже одним стоицизмом не ограничишься. Зов века — быть на высоте его поражений. Учиться добывать из них «незаконную радость» бытия, которая в иных местах не прейдет звонкостью и легкостью, напоенной южным солнцем. Мераб Мамардашвили бежал из «тяжелой» Москвы на родину. Виктория Чаликова пустила корни в Москве. Я не помышляю ставить знак тождества между ними и моим пером ведет не пафос некролога. Судьбы уравнивают людей, превращая обрывы их жизни в наследство, и если не во все, что переходит к следующим, то в неотъемлемую часть его. И в ту именно часть, которой под силу превозмочь власть генов и не дать крови предков послужить аргументом насилия без предела.

Ныне схватка не только между мертвыми словами и новыми понятиями. Оживают и уста «рыцарей печального образа». В нафталине ли — пацифизм, пацифист? Самая что ни на есть земная конкретность. Как и обобщенный символ вступающей в дело планетарной жизни — Добро. И не оттого, что его кругом больше, чем зла. Нет, иначе. Добро теряет расхожесть прописей, к нему переходят преимущества сомнения, суверенность вопросов. Оно потому и «2×2=4», что с разных сторон слышится «2×2=5». Не всегда впрямую, чаще обиняком, в модной облатке…

Читателю, когда он ознакомится с этой книгой, нетрудно будет заметить, что я пересказываю сокровенную мысль Вики Чаликовой. Это она присягает каждой своей строкой на «2×2=4». Это она с удивительной точностью называет всеобщность нравственной простоты ересью. А ревнителей ее — еретиками.

Жизнь свела Вику с двумя великими еретиками XX века, несовпадающими в коренной похожести: Джорджем Оруэллом и Андреем Сахаровым. С одним — книжная встреча, с другим — очная, с нарастающей близостью. Впрочем, и первая, по сути, прямая. Вика открыла себе Оруэлла, а он открылся ей. Или точнее: открывался — текст за текстом. Не одни лишь спецхрановские преграды пришлось одолеть ей на пути к неурезанному Оруэллу, а еще и препоны подтекста, игры в аллюзии. В результате образ Старшего Брата, этого анонимного, надпространственного людоеда, не признающего никакого другого чувства по отношению к себе, кроме безраздельной любви, — пророс вглубь; раня ум, освобождал сердце от невысказанной боли утрат. Но разве не это же случилось сначала с самим писателем?

«„Нельзя быть поэтом в душе, как нельзя быть сапожником в душе“, — жестко сказала Марина Цветаева. Оруэлл через 10 лет (каких лет!) ответил страшнее: „Быть человеком в душе нельзя. Быть человеком можно только в реальности“». Я извлекаю эти цитаты из статьи Вики «Несколько мыслей о Джордже Оруэлле» (опубликованной в августовской книжке «Знамени» за 1989 год). По-моему, это одна из лучших работ. Умело инкрустируя текст высказываниями людей, близко знавших Оруэлла и напряженно думавших о нем, Вика укрепляет себя и читателя в мысли: как к цветаевскому поэту, так и к оруэлловскому «человеку в реальности» не прийти в обход усилий, кажущихся напрасными, безумными. Они и впрямь избыточны, эти усилия пересотворения жизни. Но есть оселок — мера! Уже не задним числом устанавливаемая (как века назад), не корректирующее прогресс post fact. Всему высокому суждено отныне быть загодя испытанным на обыкновенность, на вмещаемость в будни человека. Последнее слово им, будням. Однако, не потерять бы — на ходу — и высокость. А может, устарела, дышит надуманностью и сама коллизия? Может пора очистить лексиконы от слова «цель», оставив только «задачи»? Западня для одного — капкан на всех…

Еще выписка из Оруэлла, открывшегося Виктории Чаликовой. Заключительный фрагмент ее статьи: «Мне кажется, — пишет она, — ни одна работа Оруэлла не раскрывает суть его духовности так точно и тонко, как небольшая, ровно за год до смерти написанная рецензия на английский перевод книги Махатмы Ганди «История моих поисков истины». Отдавая должное достоинствам Ганди, личному мужеству, честности, пониманию ценности человека, энергии, организаторскому таланту, спокойствию, незлобивости, вере и добрую волю людей, Оруэлл размышляет: «Но ведь надо понимать и то, что учение Ганди несовместимо с представлением, что человек — мера всех вещей и надо сделать жизнь лучше на единственной данной нам Земле. Близкие, дружественные отношения, говорит Ганди, опасны, потому что вслед за другом из преданности ему ты можешь запятнать свою святость, вступить на ложный путь. Это, безусловно, верно. Более того, тот, кто любит Бога или человечество в целом, не может избрать для любви отдельного человека, — говорит Ганди. И это верно: именно здесь религиозная и гуманистическая установки расходятся. Для обыкновенного человека любовь как раз означает любовь к одному больше, чем ко всем остальным». И дальше — Вика, откликаясь на эти слова писателя: для Оруэлла религиозно воспитанного, Венчавшегося, завещавшего погребение по обряду английской церкви, все же «существо человечности состоит не в поиске совершенства для себя, а в готовности пойти на грех из преданности, в отказе от аскетизма ради близости и в риске проиграть и разрушить свою единственную жизнь ради избранного любовью».

«Предавшие и разлюбившие друг друга под пыткой Уинстон и Джулия (главные персонажи „1984“. — М. Г.) пошли на этот риск. Они не святые. Они были человечны».

Так полностью ли согласна Вика с Оруэллом? Судя по последним строкам, да. Разумеется, да. Во всяком случае, она не вступает в спор с ним. Ей, мне кажется, не так даже важны его «промежуточные» мысли, сколько начальный импульс и угрызающий оруэлловский вопрос: могут ли совпасть деятельность, направленная на вызволение людей из традиционных и вовсе новых форм зависимости и унижения, с любовью к одной, к одному, любовью, которая всегда была и всегда будет превыше всего? Да и не в увязке дело. Вселенская любовь в глазах писателя уязвима и более того — опасна. Если есть исчадия зла, то далеко ли от них монстрам добра? Ганди все-таки одиночка, поразительное исключение, доказательство от противного. Однозначности же не достигнуть никому! «Человек в реальности» не может избежать названной дилеммы. Пока он жив, он будет уходить от нее и снова возвращаться, поступаясь индивидуальностью — и защищая ее до последнего вздоха. И нигде непременность этого выбора не выявляется столь остро, как в политике. Как не споткнуться еретику, отдающемуся политической страсти, каких «строгих и жестких» границ ему надлежит держаться, чтобы не впасть заново в искус ортодоксии, превращающей «интеллект в труп».

Я задержался на романе Вики с Оруэллом, ибо убежден — ее взлет не был бы столь стремительным и ярким, если бы не встреча с этим чудаковатым, едва ли не нелепым англичанином, представлявшим неразгаданный ребус даже для ближайших его друзей. Он, Джордж Оруэлл, не только питал ум Вики, сопровождал ее на митингах и публичных дебатах, но и поддерживал в бедах, преследовавших ее с детства, всю жизнь. Он был с нею, когда внезапно погиб Федя Афанасьев, отец любимого внука, сложный, трудный, интересный человек, ее друг-спорщик. Мне кажется, природу пережитого ею горя верно определила Инна Рековская, сказавшая: Вику терзало недоумение — как объяснить себе, что от дикой случайности в какую-то долю секунды перестает работать мозг, обрывается сосредоточенное раздумье человека над смыслом своей и чужой жизни? Такого рода недоумение одних людей вгоняет в тоску, других укрепляет, просветляет. Когда сама Вика осознала близость конца, она не сдалась. Мысль работала. Слабея, выступала дома и за рубежом. Рука не держала перо, диктовала последние строки. Вспоминался ли ей Оруэлл — каталонский, барселонский? Конечно. И Сахаров горьковский, московский? Бесспорно.

Неудивительно, что и в Андрее Дмитриевиче она уловила ту сторону его натуры, его размышлений и действий, которые позволяли ей назвать его еретиком. Еретиком среди соотечественников. Еретиком среди землян. Не стану пересказывать Викины тексты о Сахарове. Пусть читатель прочтет и перечтет их. Они этого заслуживают. И в свою очередь вносят дополнительные мотивы и краски в те принадлежащие Виктории Чаликовой страницы, которые предоставляются мне ее завещанием. Я имею в виду выступление 1989 г., озаглавленное «Существует ли тоталитарное мышление»?

Вика оспаривает здесь суждение, подкрепленное авторитетами, — постулат о тоталитарной личности. Она не согласна. «Тоталитарная» — личность ли? И в самом ли деле тоталитаризму удался самый страшный из его помыслов — до конца овладеть человеком, заместив его тысячелетиями выработанные своеобычие и непокорство «безграничной податливостью»? Это не так — убеждала она. Это — высокомерное заблуждение. Даже в самоутрате есть неистребимая человечность. Шанс — воспрять! Доказательства и в опыте истории, и в развитии современной науки о человеке. Вика могла бы добавить: доказательство — и моя собственная жизнь.

Конечно, сама она бы такое не вымолвила. Но мы вправе сказать это о ней. И вправе, и должны.

М. Гефтер
Заметили ошибку в тексте?
Пожалуйста, выделите её мышкой
и нажмите Ctrl+Enter.
Система Orphus