На украинском кладбище близ Нью-Йорка похоронен человек, чье имя раньше или позже будет внесено в святцы нашего народа — в святцах крымско-татарского народа оно уже есть. Любой татарский ребенок, только по рассказам стариков знающий, что его родина Крым, скажет вам, что был и у его распятого народа заступник — Петро Григоренко, мощный, храбрый, усатый, как Тарас Бульба, геройский генерал — вся грудь в орденах. Его мучили, в дурдом сажали, а он не сломался, не предал. В конце жизни генерал Григоренко повторил судьбу защищенного им народа: был изгнан в чужие края. Ленинградская «Звезда» с первого номера этого года печатает сокращенный вариант мемуаров Петра Григоренко. До этого они выходили только в сам- или там-издате под подлинным названием «В подполье можно встретить только крыс…»
Наверное, скоро прочитаем и мемуары друзей Григоренко: в выходящем сборнике «Апреля» о нем уже написал замечательный московский философ Григорий Померанц.
Я видела Петра Григоренко только издали и ничего не могу сказать о нем, кроме того, что написано в его книге. Но я знаю, что читаем мы все меньше: времени — в обрез, да и подустали, а между тем книга Григоренко несет нам весть не только важную, но и сверхсрочную (сейчас дела такие, что день за месяц идет). Вот я и хочу привлечь внимание читателей к этой вести.
Дело в том, что Григоренко рос и мужал во времена уже легендарные и притом в легендарном краю — на юге Украины, в эпицентре гражданской войны. Он был очевидцем ее зарождения и невольным участником событий. Все, что случилось с ним потом — подвиг, мука, слава, ослепление, прозрение, — случилось тогда. Вся его будущая жизнь была сжата в том босоногом сиротском детстве, как в коконе, и в этом он повторил судьбу уже не только крымско-татарскую, но всенародную, вернее сказать — всехнародную судьбу.
Сегодня, когда «предчувствие гражданской войны» не только проговорено с разных трибун, но и озвучено рок-ансамблями — этим диковатым, вещим стоном нашего времени, — свидетельство такого человека, как Григоренко, бесценно.
Итак, минуя совершенно фантастические для современных родителей картины детства в украинском приазовском селе (трехлетний ребенок должен был «утром выгнать коров в стадо, а вечером встретить их и загнать в коровник, предварительно попоив, и задать корм на ночь… накормить свиней и кур, поднести бабушке все, что надо для приготовления пищи… прополоть огород»), откроем первую военную страницу: все-таки генеральские мемуары.
Ранняя солнечная осень 1918 года. Петру Григоренко 11 лет. Он переживает счастье трудной победы: прогнанный с экзаменов в реальное училище из-за нищей своей одежки; он является снова (кое-как приодетый доброй душой) и, ошеломив комиссию знаниями, проходит первым учеником. Ежедневные походы из села в Ногайск на занятия, уроки и их приготовление отнимают у него 10 часов, еще 6 — хозяйство; на сон остается мало, а вот на счастье — хватает. Он счастлив дружбой с первым своим духовным наставником — отцом Владимиром, обогрет безоглядной преданностью сына священника Симки; горд снисходительным покровительством своего кумира — пятиклассника Павки.
В один день все меняется — и навсегда. В город входят белые (дроздовцы) и направляются к бывшей городской думе — ныне Ногайскому городскому совету. «У здания толпится народ. Как я понял из разговоров, это были родные членов Совета, которые все до единого собрались в зале заседаний в ожидании прихода дроздовцев, чтобы передать управление городом в руки военных властей. Городской Совет Ногайска, как и подавляющее большинство Советов первого избрания, был образован из числа наиболее уважаемых, интеллигентных, преимущественно зажиточных, а в селах — хозяйственных людей. Для них важнее всего был твердый порядок, и потому они не хотели оставить город без власти, даже на короткое время. Входившие в состав Совета двое фронтовиков до хрипоты убеждали своих коллег разойтись и скрыться на некоторое время. Они говорили: „Офицерье нас перестреляет“. На это им отвечали: „За что? Ведь мы же власть не захватывали. Нас народ попросил. Офицеры — интеллигентные люди. Ну, в тюрьме подержат для острастки несколько дней. А расстрелять…“».
Одиннадцатилетний мальчик, стоя в толпе, прислушивается к этим разговорам, пытаясь понять, как можно пристрелить человека ни за что. На попытки понять это уйдет вся его последующая духовная жизнь, и, как большинство мудрецов, он умрет, так и не разгадав загадки.
Их расстреляли. Погнали конвоем в Бановскую рощу; потом ударили враздробь выстрелы, потом вернувшийся в город офицер разрешил родным забрать «советских прислужников». Скорбная процессия двигалась по городу — и мальчик в ней. Вдруг он увидел одного из угнанных на расстрел — учителя истории Новицкого. В парадной форме капитана русской армии с четырьмя «Георгиями» на груди (полный георгиевский кавалер) он чеканил шаг прямо к зданию Советов. Вошел в здание и через несколько секунд вылетел оттуда в разорванном кителе с сорванными погонами и крестами под отборную брань: «Ты еще учить нас будешь, большевистская подстилка! Права требовать! Я тебе покажу права!»
Через несколько секунд офицер с белой повязкой застрелил Новицкого на ступеньках думского крыльца. Оцепеневший мальчик пробудился при виде чудовищного преступления. Он бросился в родное село Борисовку, где председателем Совета был его дядя — тоже, как и отец Владимир, друг и наставник. Петро успел: не только в Борисовке, но и в других селах «советчики» убежали от дроздовцев. Но мальчик не думал о своем подвиге — он думал о Новицком. Опытный фронтовик, учитель истории сумел упасть на мгновение раньше, чем его достигла пуля, смог выбраться из трупов и вернуться домой. Родные на коленях умоляли его бежать. «Нет, — говорил он, — я не могу не идти. Ведь если никто их не остановит, они же пол-России перестреляют».
Жизнь показала: никто не остановил. Но пол-России перестреляли уже те, кто победил дроздовцев, у кого в руках надолго застряла эстафетная палочка гражданской войны. По схеме жизнь должна была дать мальчику урок: остановить беззаконие и террор невозможно, только сам погибнешь зря. По жизни получилось наоборот: мальчик решил — надо останавливать. (Эту его способность решать не по схеме, а по жизни наша доблестная психиатрия впоследствии определит как «вяло текущую шизофрению» и засадит заслуженного пожилого человека в спецпсихушку). Там, на ступеньках Думы, дыхание умирающего Новицкого, навсегда вошло в душу ребенка. Иногда оно замирало, уходило — и тогда он сам увлекался потоком неправедной борьбы (об этом с беспощадной честностью он расскажет в своей книге), но чаще дыхание Новицкого подымалось и вело его против потока. Григоренко сам пишет об атом так: «Гражданскую войну могли остановить только Новицкие. Сегодняшние правозащитники — прямые наследники и продолжатели дела Новицких. Они только могут остановить надвигающуюся мировую войну, наступление темных сил тоталитаризма».
Сегодня, когда темные силы войны и тоталитаризма усилиями правозащитников и волей здравомыслящих руководителей мировой политики приостановлены, но еще далеко не остановлены, нам очень важно разобраться в природе террора — и белого, и красного, и черного, и зеленого, и коричневого, и полосатого. Цвета — разные, а суть? Тут много еще иллюзий и предрассудков.
Десятилетиями господствовала у нас одна, большевистская версия гражданской войны: краснозвездные рыцари революции, внешне суровые, но нежные и чистые душой, с компьютерной точностью ликвидируют только злодеев, а остальных спасают и защищают. Им противостоит пьяное, мутное, садистское белогвардейское отребье. Народ и передовая интеллигенция сразу и навсегда за красных против белых.
Публикации текстов, рассказывающих о чудовищном красном терроре, о расстрелах заложников, о расказачивании и раскрестьянивании, о геноциде, голоде, начисто смели эту версию. Свято место пусто не бывает. Проклято место тоже никогда не бывает пусто. Полуобразованность и неопытность легко переключили нас на другую легенду: лебединая стая рыцарей свободы — поручиков Голицыных и корнетов Оболенских, — с их тонкими лицами и чистыми душами, против озверевшей банды темных, «краснопузых» пьяниц и голодранцев.
Кто хочет знать правду — читайте Короленко. Читайте Григоренко. Не слушайте перебранку крайне левых и крайне правых. Читайте.
…Место действия — тоже Украина, только северо-восточнее — Полтава. И на два года позже — июнь 1920-го. Пережито писателем Короленко уже столько при красных, белых, петлюровцах, батьках, махновцах, что непонятно: как еще бьется сердце — да и недолго ему осталось биться. Два года петиций, протестов, молений за осужденных-то в большевистских Чека, то в деникинских контрразведках. И вот некоторые итоги. Горький сравнительный анализ:
«Большевики умеют» занимать город. «Каждый раз, когда они входили, быстро прекращались грабежи и неистовства бандитов. Даже в последний раз, когда им предшествовали шайки настоящих бандитов, они скоро возобновили порядок, тогда как деникинцы открыто грабили еврейское население три дня. Но затем, когда начинает действовать большевистский режим, с чрезвычайками, арестами и бессудными расстрелами — это впечатление скоро заменяется ненавистью и ожиданием новой перемены» («Короленко в годы революции», с. 259–260).
Короленко не дано было увидеть, как далеко зайдет красный террор. Петр Григоренко на полстолетия его младше, дожил до самого развитого тоталитаризма и образ его запечатлел даже на тех страницах мемуаров, где речь идет о белом терроре, а не о красном.
«Да, плохо стреляли господа офицеры! Не привыкли еще уничтожать мирных жителей. И дело организовывали плохо. Среди бела дня, на глазах у всего народа. Так можно лишь ненависть к себе пробудить. Что и случилось. Запугать не запугали, а от добра отступились, и оно оружием не стало. Развязывая руки злу, они не подумали о том, что их сменят те, кто зло не ограничивает, но и напоказ не выставляет, кто душит в застенках, душит „по закону“, душит не единицами и десятками, а миллионами и десятками миллионов…».
Это говорит уже не одиннадцатилетний мальчик. И не сменивший его комсомолец Григоренко, лихо побежавший громить церковь (чтобы рыдать потом в отчаянном раскаянии от кроткого взгляда и тихого слова отца Владимира). И не верующий коммунист-генерал (не стало отца Владимира, а жажда веры — осталась). Это говорит всемирно известный правозащитник, один из самых заклятых врагов тоталитаризма. И, возвращаясь к истокам, к тому солнечному осеннему дню 1918 года, к треску выстрелов в роще, к трупу на ступеньках, дает потомству показания: «Они развязали руки злу».
Регулярную войну белые начали первыми не потому, что были хуже красных, а потому, что в истории, как в шахматах, — за белыми первый ход. Власть отняли у них, армия была у них. Большевики не были пацифистами, но им невыгодно, нечем было начинать: революционным своим отрядам они цену знали. Поэтому они так радовались «триумфальному шествию советской власти» — эта строчка из учебника — исторический факт: после Октября 1917-го Советы образовывались по стране с такой же скоростью, как ныне народные фронты. Старые структуры власти падали одна за другой — без единого выстрела, как ныне обкомы. И вот тут важнейшую вещь сообщает нам Григоренко: не голодранцы, не горлопаны избирались народом в Советы, а состоятельные, основательные, культурные люди. Специалисты, умельцы, георгиевские кавалеры. Те, на ком мир держится. Те, кого помешанные на власти или на идеологии революционеры и контрреволюционеры лукаво называют обывателями. А обыватели и есть люди, о-быватели — те, кто хочет и может быть, кто хочет, чтобы жизнь — была. Они пошли служить не советской власти, а жизни и ее условию — порядку. Это слово сегодня так же бесстыдно опорочено, как и слово «принципы», о чем уже замечательно написал С. С. Аверинцев в своем прощальном слове Сахарову. С горечью отметил он, что, воспользовавшись заявлением Нины Андреевой: «Не могу поступиться принципами», все так и бросились наперебой отрекаться от принципов, как будто это стыдно и противоестественно — иметь принципы. А я недавно с ужасом наблюдала, как интеллигентные люди клеймят солдат и офицеров, телами своими заслонивших стариков и детей от насильников и убийц, только потому, что командующий потом сказал: «Армия пришла поддержать власть и порядок». А какая паника поднялась недавно по поводу опубликованных результатов социологических опросов, показавших, что люди хотят в стране порядка. Значит, они — сталинисты! Караул! Но ведь это и есть задача государства — поддерживать порядок, обеспечивать гражданину личную безопасность. Нормального, конечно, государства. (У тоталитарного государства другие задачи. Ему не до порядков: оно воспитывает «нового человека»).
Обыватель, не лишенный ни ностальгии, ни мечты, в основном живет в настоящем. Поэтому обыватель ненавистен и тем, кто хочет вернуть прошлое (белым), и тем, кому не терпится попасть в завтра (красным). Обыватели города Ногайска не интересовались идеологией коммунизма: они хотели посмотреть на его практику, а уж если практика коснется их жен и детей, разрушит их повседневный хозяйственный и нравственный уклад — тогда взяться за оружие. «Без политической свободы жить очень можно, — писал один великий обыватель, — без семейной неприкосновенности невозможно».
Обывателям важно было не то, что Дума теперь будет называться Советом, считаться великим человеком не Керенский, а Ленин, а идеалом станет не монархия и не демократия, а мировая коммуна. Нравственная интуиция подсказывала им, что это вещи относительные, и в ожидании практики они приняли от народа власть, чтоб защитить жизнь от смерти. А их стреляли те, для кого сладостен сам процесс уничтожения себе подобных — такой потенциал всегда есть в обществе; революция его только высвобождает. Расстрелы мирных жителей, погромы сопровождали сопротивление отстраненных от благ и власти классов. Белые начали первыми — потому что отняли у них, отняли против совести и закона (вспомнили ли ссылаемые большевиками кулаки, как отнимали они в 1918-м землю и имущество у помещиков?), но спровоцировали их красные. Спровоцировали красным террором, законом о печати, запретом партий. Народ выбирал: кто менее опасен, от кого меньше зла — добра уж не ждали.
Как только красные перешли бы к террору (а это было неизбежно), народ поднялся бы против них. Но он не успел: белые опередили своим террором. Как сказал Григоренко: «от добра отступились».
В свете того осеннего дня в Ногайске обнаженно встают вопросы: почему белые проиграли гражданскую войну и почему красные, как оказалось, ее выиграли? По идеям своим белая армия не была защитницей самодержавия: Деникин и Колчак принимали российскую демократию. Они шли защищать ценности свободы, имущества, защищать национальные святыни, церкви. И они первыми проиграли. Почему? Один ответ мы слышали уже от политологов: нашему народу нормальная жизнь не нужна, а нужна балаболка, пьянка да вечный дележ чужого кармана. Это — по схеме. А писатели свидетельствуют другое. Да, части народа нужна не жизнь, а вечная имитация ее в вечной гражданской войне — это мы и сейчас видим, — но часть эта не концентрируется по одну сторону баррикад — она по обе. Мерзкие инстинкты и фанатизм были развязаны и в красном, и в белом стане.
Еще свидетельство Короленко: «Я признаю, что среди того сплетения страшных ошибок, от которых погибает достоинство, честь, международное положение и благосостояние России, — есть много не одних большевистских ошибок. Есть и другие, в том числе и социалистические. Но все-таки самым главным источником этих бедствий я считаю слепую реакционность прежнего строя… Теперь всюду, в том числе и в массах, появляется естественная здоровая реакция» (там же, запись 1918 года).
Здоровая реакция наступила в 1918-м — на погромы, на разор крестьян, на расстрелы Советом. Народ отшатнулся от белых. Побежало в Красную Армию самое талантливое офицерство. Отворачиваться стала интеллигенция. Потом, когда показали свое лицо красные, отшатнулись и от красных. Но поздно было: те уже укрепились и кадрами, и общественным мнением. А главное — за страшные годы народ устал, пал духом, разложился, сопротивление красным было обречено уже по времени своего начала.
Белые первыми начали и первыми проиграли. Вторыми проиграли красные. Страшнее был их проигрыш. Выжили, затаившись, кое-какие обыватели, выжили бежавшие в Париж и Константинополь белогвардейцы. Выжила в эмиграции великая философия, литература, живопись. Красная же гвардия погибла почти вся — по Лубянкам, по лагерям. Все полководцы гражданской, все комиссары ее, все трубачи и знаменосцы.
Сказано: грехи наши горят страданиями. Грех был велик, но так непомерны и страдания, что уж давно бы пора поставить общий красно-белый памятник — как в Испании. А пока только страшно звучат неожиданно обернувшиеся строки поэта:
«Пускай нам общим памятником будет построенный в боях социализм»…
И еще у Григоренко видно: есть некая двухфазовость в народной морали. Сначала круши-дави: ничего не жалко. Как у Пушкина в «Годунове» — мужик на амвоне: «Народ, народ, в Кремль! В царские палаты! Ступай! Вязать Борисова щенка!»
Связали, убили. Ну, что ж ты, народ, кричи:
«Да здравствует царь Димитрий Иванович!».
Народ безмолвствует.
Декабристы, вскормленные крепостными кормилицами, знавшие с детства всякий сельский труд, знали и об этом парадоксе народной морали. Планируя цареубийство, постановили: исполняющему — сразу и себя убить; народ ему не простит крови — даже если сам хотел — не переступит.
Как не подумать, читая мемуары, что гражданская война была искупительной жертвой нашего народа истории. Всей истории — не только нашей. Ведь все войны — гражданские, все — братоубийственные (или француз русскому не брат?). Как хочется думать, что гражданская война, начавшаяся 70 лет назад (история знала и Столетнюю войну), кончается, что Фергана, Баку и Карабах — ее последние вспышки…