Статьи и эссе | Утопия и антиутопия | Несколько мыслей о Джордже Оруэлле

Несколько мыслей о Джордже Оруэлле

Москва, Знамя , 1989 г., № 8

Литературной разработке поддается любой вопрос — самый отвлеченный и заумный. Но великие книги отвечают на простые, прямые житейские вопросы. Допустимо ли полному благородных замыслов бедняку убить бесполезную и злую богатую старушку? Осудить ли живую, полную страсти женщину, изменившую нелюбимому мужу? Задавать такие вопросы может каждый: ответить на них не может никто; некоторые физически не могут отвечать. Острота осознания этой невозможности рождает замысел великой книги.

Джорджа Оруэлла мучает тоже очень простой вопрос: что можно и чего нельзя сделать с человеком силой? Ответы для него, английского интеллигента, выходца из обедневшей аристократической семьи, питомца элитарного колледжа вроде бы лежат готовыми в воспитавшей его просветительской, гуманистической культуре. Эти ответы с детства заучили и мы. Вот они: «Человека можно лишить имущества, но не чести», «Вера и надежда в человеке бессмертны», «Можно отнять у человека физическую свободу, но не духовную», «Любовь побеждает смерть». И — как венец, кульминация всего этого — знаменитое: «Лучше умереть стоя, чем жить на коленях!»

Но автору великого романа такие ответы не нужны как раз потому, что они готовые. Великий роман — это лаборатория, в которой ставится беспрецедентный эксперимент, проверяется новая гипотеза в новых условиях.

Духовный, мыслящий, любящий человек — Уинстон Смит, наделенный достаточным автобиографическим сходством с автором, — помещен в сверхтоталитарный мир «Ангсоца», в общество, управляемое Внутренней партией, элитой, впервые в истории отказавшейся от игры в равенство и справедливость и превратившей жизнь в откровенную деспотию и сплошной концлагерь. В начале романа Уинстон — приспособившийся к этому миру интеллектуал, лгущий, униженный, но полный ненависти к власти и тайной мечты о свободе. В сердцевине сюжета, после встречи с Джулией и пробуждения покаянной памяти о матери и сестре, мы видим нового человека, распрямленного любовью, вдохновленного истиной, готового к борьбе со злом. И вот он в финале — превращенный пытками в кусочек трепещущей жалкой плоти, лишенный человеческих мыслей и чувств, в пьяных слезах лижущий руку хозяину. Художественный эксперимент отвечает: если сила безгранична, она может сделать с человеком все. Разумеется, лучше умереть стоя, красиво умирать стоя, сладостно умирать стоя. Но умирать стоя не дадут. Ты умрешь на коленях, обливаясь кровью и мочой, сгниешь безвестно, не оставив следа, никем не оплаканный и не помянутый, предав и прокляв всех, кого любил.

Но что из этого следует? Зачем открыта эта черная правда? Затем, что не надо обманывать себя надеждой на возможность сосуществования человечности и зла. Да, оно было возможно раньше, пока власть зла над человеком была ущербна, неполна. «Ядерное оружие и наука об управлении сознанием, — писал Оруэлл еще в конце 30-х годов, — сделают зло всесильным». Они уничтожат не только все лучшее в реальности, они отшвырнут утопию, мечту о братстве, равенстве и свободе и превратят жизнь в кровавую сиюминутность, без памяти о прошлом и мечты о будущем».

Любовь сильнее смерти? Да. Но смерть в образе голодных крыс, рвущихся из клетки к человеческому лицу, — это другая смерть, и перед лицом такой смерти Уинстон кричит нечеловеческим голосом: «Не со мной! С ней! Пусть они грызут ее лицо, пусть прогрызут его до костей!» И это еще не финал. Она еще равнодушно признается ему, что сделала тоже самое, и что крик этот был вовсе не уловкой, подачкой палачу — это был крик души, вернее, того что от нее осталось. «В этот момент ты не думаешь, на что обрекаешь другого человека. Ты думаешь только о себе, — говорит Джулия. — Думаешь только о себе, — эхом отозвался он».

«Нельзя быть поэтом в душе, как нельзя быть сапожником в душе», — жестко сказала Марина Цветаева. Оруэлл через 10 лет (каких лет!) ответил страшнее: «Быть человеком в душе нельзя. Быть человеком можно только в реальности». И если всеобъемлющее насилие заменит реальность идеологической фикцией, быть человеком станет просто негде.

В этом, может быть, главное откровение романа, беспощадно прощающегося с иллюзиями индивидуалистического гуманизма, с дорогим нашему сердцу образом «тайной свободы». «Пушкин! Тайную свободу пели мы вослед тебе», — писал Блок на заре первой великой революции XX века. Оруэлл изображает мир после последней революции, мир, лишенный даже свободы выбора между здравым смыслом и абсурдом.

Джордж Оруэлл — участник гражданской войны в Испании, боец ополчения независимых Каталонских профсоюзов, уничтоженного местными спецслужбами (руководимыми сталинским НКВД) — разгадал главную тайну тоталитаризма. «Там (в Испании), — писал он, — передо мною встал кошмарный образ мира, в котором дважды два будет столько, сколько скажет вождь. Если он скажет пять — значит, так и есть, пять». Формула 2×2=4 давно стала литературной метафорой: у Достоевского, Пруста, Честертона, Андре Бретона, Замятина… Но предшественники Оруэлла использовали ее как символ «тирании рассудка». Подпольный человек у Достоевского отвергает во имя свободы мир, где дважды два четыре, заявляя, что «и дважды два пять — тоже премиленькая иногда вещичка». В антиутопии Е. Замятина «Мы» обезличенные «нумера» — рабы тоталитарного государства — скандируют оду формуле 2×2=4.

Оруэлл не принимал этого вызова здравому смыслу; видя в нем не свободолюбие, а агрессию сверхчеловека, который «не может жить в согласии с обычной порядочностью». Он писал об этой коллизии часто: в статье о «Цветах зла» Бодлера, о «Герое нашего времени». В «1984» пытка длится ради того, чтобы Уинстон действительно увидел 5 пальцев на четырехпалой руке палача.

Так — вопреки предшествующей традиции — формулой свободы личности в «1984» становятся 2×2=4. Непосредственный импульс к такому художественному решению Оруэлл получил из книги Е. Лайонса «Пребывание в утопии», рецензируя которую он выделил следующие строки: «Формулы „Пятилетка в четыре года“ и „2×2=5“ постоянно привлекали мое внимание -…вызов и парадокс, и трагический абсурд советской драмы, ее мистическая простота, ее алогичность, редуцированная к шапкозакидательской арифметике». Эту книгу автор «1984» включил в тщательно им собираемую «русскую библиотеку».

А как мы читали Оруэлла в России: в 3-й и 4-й машинописной копии и в бледных ксероксах, читали «близко к тексту» в буквальном смысле — оглядываясь и рискуя, переплачивая и расплачиваясь, в закрытой наглухо комнате, в одиночестве или вдвоем, как читают в романе подпольную книгу Уинстон и Джулия. Как зеркально гляделись друг в друга книга и жизнь! Да, несмотря на запреты, Оруэлл прорвался хотя бы к части русских читателей, о которых он так мечтал. «Скотный двор», «1984» и — в меньшей мере — «Памяти Каталонии» сыграли свою роль в духовном становлении писателей, историков и публицистов, вошедших в нашу культуру после XX съезда.

Однако Оруэлл, несомненно, больше взял от России, чем дал ей. С горечью придется признать, что особую роль в осмыслении им сути тоталитарного террора (в ряду с империализмом, расизмом и фашизмом) сыграли трагедии и катастрофы нашей истории. Образам Борова в «Скотном дворе» и Старшего Брата в «1984» он сознательно придал сходство со Сталиным, яростно полемизируя со всеми его западными апологетами и адвокатами, защищавшими тирана «в интересах социализма»[1].

В предисловии ко второму изданию «…Двора» он писал: «Разрушение мифа о сталинизме необходимо для возрождения социалистического движения». Признавая социализм только как утопию, как веру «добрых и слабых», он не принимал социализма организации и бюрократии. Административный социализм — это неизбежно «тоталитарная версия социализма». Для Оруэлла всегда было два социализма. Один — тот, что он видел в революционной Барселоне: «Это было общество, где надежда, а не апатия и цинизм была нормальным состоянием, где слово «товарищ» было выражением непритворного товарищества… Это был «живой образ ранней фазы социализма». Другой — тот, который установил Сталин, тот, которого ждал от «революции управляющих» на Западе политолог Дж. Бэрнхэм, один из самых значимых мыслителей для автора «1984». «Социализм, если он значит только централизованное управление и плановое производство, не имеет в своей природе ни демократии, ни равенства», — писал Оруэлл в рецензии на книгу Дж. Бернхэма «Революция управляющих».

Об идейной позиции Оруэлла на Западе существуют самые разные мнения. Ее определяют как «морализм» (Д. Рисс); «диссидентство внутри левого движения» (Дж. Вудкок); «попытку консервативного сына XIX века быть демократическим социалистом» (Р. Вурдхез); как «революционный социализм», предвестие «новых левых» (Р. Уильямс), но чаще всего — как «светский евангелизм». Драма этой позиции в том, что, интеллектуальная по природе, она стремится не превысить уровень понимания и моральные нормы людей физического труда, тех, о ком Уинстон пишет в своем тайном дневнике: «Если есть надежда — она только в пролах». Но может ли и должен ли интеллектуал превратиться в прола? И об этом еще заставляет нас размышлять Оруэлл — о судьбе интеллектуалов в научно-техническую и массово-пропагандистскую эпоху. Формула «тоталитарный интеллектуал» (один из неологизмов Оруэлла) охватывает в его публицистике самые разные социально-политические типы: поклонники фашизма, просталинские «попутчики», ортодоксальные до фанатизма католики. «Неважно, кому они лижут задницу: Сталину или Гитлеру — важно, что ими движет зловещий дух „реализма“ и „политики силы“». Он считал тоталитарным сам «менталитет XX века, в котором каждый поклоняется власти на своем интеллектуальном уровне. Подросток в трущобах Глазго боготворит Эль Капоне. Читатель „Нью Стейтсмен“ боготворит Сталина». Сталинский режим представлялся ему вовсе не шабашом черни, властью «шариковых», а «диктатурой дюжины интеллектуалов, правящих с помощью террора».

Один из самых глубоких и тонких исследователей Оруэлла, Уильям Стейнхофф, прямо определяет «1984» как «книгу об интеллектуалах, их ценностях, их способе мыслить и чувствовать». С пристрастием исследует Оруэлл «цех задорный», к коему принадлежит сам до мозга костей. И беспощадно отмечает: жажду самоутверждения, страсть к порядку, склонность к идеологизации живого быта, к ортодоксии. Дело не в идеологии — она неизбежна для активного человека, а в степени ее ортодоксальности. «Простой англичанин может быть консерватором, социалистом, католиком, коммунистом, но он всегда при этом еретик, хотя и не осознает этого. Ортодоксия процветает только среди литературных интеллектуалов-то есть тех, кто призван быть стражем свободы мысли», — писал Оруэлл. И как бы ни был силен и оригинален мыслитель, ортодоксия «убьет в нем сначала моральное чувство, а потом и чувство реальности». Оруэлл показал нам труп интеллекта в обезумевшем О’Брайене, но он не показал процесса убиения интеллекта — это было уже сделано его другом Артуром Кёстлером в «Слепящей тьме», одной из любимых книг Оруэлла.

Становясь политиком, интеллигент часто бывает вынужден отказаться от душевной тонкости, щепетильности и высокого эстетизма. Прямо формулируя свою творческую задачу как «превращение политики в искусство», Оруэлл создал на острозлободневном материале общепризнанный шедевр «Скотный двор». Это было высоко оценено демократической интеллигенцией Запада как «воскрешение античной традиции высокой политики» (Б. Крик), как исполнение завета Перикла: «Свобода есть отвага». Дерзнув вслед за сатирической сказкой на более рискованный в эстетическом отношении жанр — политический роман, Оруэлл пришел к редкой удаче — созданию художественного символа тоталитаризма. Его успех поучителен для тех интеллигентов, которых долго вынуждали печальным опытом к бегству от политических страстей. Надо, однако, очень точно представить себе строгость и жесткость границ вовлечения в политику, которые установил для себя автор «1984». В знаменитой статье «Писатели и Левиафан» он заявил: «Не считаю, что в силу утонченности восприятия, им свойственной, писатели вправе уклоняться от будничной грязной работы на ниве политики… Но какие бы услуги ни оказывали они своей партии, ни в коем случае не должны они творить во имя ее задач… Им необходима способность, поступая в согласии с этими задачами, полностью отвергать, когда это требуется, официальную идеологию».

Сам Оруэлл недолго пробыл в партии — в левой фракции лейбористов (хотя голосовал за них до конца). На «левой стороне» ему часто бывало неуютно, досадно, стыдно: он не прощал друзьям-социалистам снобизма, «диалектики» и «идиотского требования»: «Кто сказал „а“, должен сказать „б“». (Умненькая и столь близкая идеалу Оруэлла героиня Платонова Фро именно на это требование отвечала: «А почему должен? А может, я не хочу?» Видя, что он действительно не понимает, почему, сказав «а» (социализм), он должен сказать «б» (сталинизм), друзья снисходительно замечали, что с огромным дарованием сочетается «простодушие и наивность дикаря». Однако самый близкий и проницательный из друзей — Ричард Рисс — видел за этим «детским своеволием в политике» нечто иное и сформулировал это, на мой взгляд, блестяще: «Он был прогрессивнее левых и консервативнее правых в своем прометеевском героизме, выросшем из рафинированного и сублимированного эгоизма».

Мне кажется, ни одна работа Оруэлла не раскрывает суть его духовности так точно и тонко, как небольшая, ровно за год до смерти написанная, рецензия на английский перевод книги Махатмы Ганди «История моих поисков истины». Отдавая должное достоинствам Ганди: личному мужеству, честности, пониманию ценности человека, энергии, организаторскому таланту, спокойствию, незлобивости, вере в добрую волю людей, Оруэлл размышляет: «Но ведь надо понимать и то, что учение Ганди несовместимо с представлением, что человек — мера всех вещей и надо сделать жизнь лучше на единственной данной нам земле. Близкие, дружеские отношения, говорит Ганди, опасны, потому что вслед за другом или из преданности ему ты можешь запятнать свою святость, вступить на ложный путь. Это, безусловно, верно. Более того, тот, кто любит Бога или человечество в целом, не может избрать для любви отдельного человека, — говорит Ганди. И это верно: именно здесь религиозная и гуманистическая установки расходятся. Для обыкновенного человека любовь как раз означает любовь к одному больше, чем ко всем остальным». Для Оруэлла, религиозно воспитанного, венчавшегося, завещавшего погребение по обряду английской церкви, все же «существо человечности состоит не в поиске совершенства для себя, а в готовности пойти на грех из преданности, в отказе от аскетизма ради близости и в риске проиграть и разрушить свою единственную жизнь ради избранного любовью».

Предавшие и разлюбившие друг друга под пыткой Уинстон и Джулия пошли на этот риск. Они не святые. Они были человечны.

Примечания

[1] Портрет Большого Брата в романе пародирует образ Сталина в фильме по книге посла США в СССР Дж. Денниса «Миссия в Москву» — клюквенно-апологетическом по отношению к тирану и тенденциозно жестоком к его жертвам. Стандартная придворность портрета, вместе с тем усиливает смутно проступающую в контексте романа идею, что Большой Брат — фикция пропаганды и реально не существует

Заметили ошибку в тексте?
Пожалуйста, выделите её мышкой
и нажмите Ctrl+Enter.
Система Orphus