Статьи и эссе | Утопия и антиутопия | От Беловодья до… Бабаевского

От Беловодья до… Бабаевского

О русских социальных фантазиях XX в.
Москва, Книжное обозрение, 28 апреля 1989 г.

У России особые отношения с утопией. Многое здесь «как у всех»: народная мечта о безмятежном счастье (град Китеж, Беловодье); политические трактаты об идеальном правлении (придуманное идеологом эпохи Ивана Грозного Пересветовым царство Султана Махмута); консервативные (М. Щербатов) и прогрессистские (М. Петрашевский) проекты; научно-фантастический образ будущего, подвергнутый глубоко критическому философскому анализу (В. Ф. Одоевский); напряженный диалог утопии и антиутопии (Ф. М. Достоевский).

Есть и удивительные случайности, «странные сближения». Например, то, что написанная в XVI в. «Утопия» Мора была переведена на русский язык в год Французской революции; или то, что курьезный полуплагиат-полупародия на Мора «Путешествие к центру земли» (1825) был издан в год восстания декабристов осведомителем III отделения Ф. Булгариным.

Многое русская утопия XX в. предугадала в развитии мировой утопической мысли и художественного сознания в целом.

«Республика Южного Креста» В. Брюсова (1907), изображающая страну-метрополию, в которой люди больны странным недугом contradi cens и поэтому всегда делают обратное своим истинным желаниям, предвосхищает коллизию «Чумы» А. Камю, а теократический апокалипсис Вл. Соловьева «Краткая история Антихриста» (1900) — мистические фантазии нашего времени. Влияние идей К. Э. Циолковского на космическую фантастику и В. В. Вернадского — на духовные утопии XX в. общепризнано. Наконец, в России была создана первичная, типологическая антиутопия новейшего времени — «Мы» Е. Замятина.

Некоторые русские утопии XX в. оказались судьбоносными для науки: имена Богданова и Чаянова связаны с крупными школами и направлениями научной мысли. В утопической мысли 20-х годов можно увидеть жажду земного рая и страх перед ним; ненависть и презрение к страданию и убеждение, что в страдании и риске — смысл и красота жизни.

Один из героев Андрея Платонова, гадая, отчего его любимая «берегла свое горе и не спешила его растратить», спрашивает себя: «Почему счастье кажется всем невероятным, и люди стремятся прельщать друг друга лишь грустью… заложено ли такое состояние духа в человеке самой природой или выработано в нем всем предшествующим опытом истории, извращенным направлением прошлой жизни». Самому герою «горе представлялось пошлостью, но он понимал, что любовь к страданию трудно вытравить сразу».

«Двадцатые были самым утопическим десятилетием во всей советской истории, — пишет американский историк К. Кларк. — Утопическое воодушевление переживали тогда не только большевики и другие энтузиасты революции, но и многие нереволюционные интеллектуалы…».

Фантастичность происходящего ощущалась и теми, кто сам порождал и насаждал эти фантазии. Рыцарь мелиорации, электрификации и коллективного пролетарского художественного творчества, молодой Платонов писал жене, вспоминая лето 1919 г.: «Мне странно было читать в доме, из окон которого виднелась душная, бедная степь, призывы к завоеванию земного шара… (видеть) изображения Красной Армии в полной славе.

А кругом города, в траве и оврагах, ютились белые сотни».

Какова же была сила изумления со стороны! Она не проходит по сей день. «Выступая на митинге 28 августа 1918 г., Луначарский заявил: „Главная задача государства — дать людям возможность осознать свою гигантскую роль в революции“, — и это в момент, когда белые наступали!» — пишет американский исследователь советской культуры 20-х годов С. Мак-Клеланд.

Эпохой наивысшего утопического взлета представляется период «военного коммунизма» 1917—1921 гг. «Политика партии в деревне во время гражданской войны, — считает известный историк М. Левин, — определялась общим мировоззренческим утопизмом».

Некоторые ученые, например К. Кларк, выделяют второй утопический взлет — годы первой пятилетки: 1928–1931…

В каком же духовном контексте возникли фантазии Замятина, Чаянова, Грина? По мнению С. Мак-Клеланда, контекстом социальной фантастики 20-х годов была борьба между утопическим стремлением немедленно создать прекрасную, благополучную жизнь для трудящихся и героической установкой на укрепление новой власти и развитие индустрии любой ценой. Борьба этих направлений отразилась в проектах строительства советской школы. «Утопический проект» немедленного создания всесторонне развитой гармонической личности был выдвинут Наркомпросом, идейно возглавляемым А. В. Луначарским и Н. К. Крупской. «Героическое направление» развивал возникший в 1920 г. под руководством О. Ю. Шмидта Главный комитет профессионально-технического образования (Главпрофобр), взявший курс на обучение прежде всего рабочим профессиям по разнарядке ВСНХ с последующим распределением выпускников школ Государственным комитетом труда. Острая полемика между двумя направлениями развернулась на съезде работников просвещения 31 декабря 1920 г. — 4 января 1921 г.

Резолюция отразила победу Главпрофобра, но была подвергнута критике В. И. Лениным, считавшим раннюю — до 17 лет — профессионализацию нецелесообразной. Однако, отвергнув программу Шмидта. Ленин не поддержал и А. В. Луначарского. Отвергнув оба варианта — утопический и героический — и выдвинув идею сохранения основ старой школы под контролем партии и государства, Ленин, как и в политике нэпа, проявил способность отказаться от фантазии в пользу реальности, ибо и те и другие («утописты» и «герои») жили в нереальном мире. Для большинства детей, особенно в деревне, вопрос стоял не о выборе между семилеткой и девятилеткой, между политехнической и профессионально-технической школой, а о возможности посещения школы вообще… К 1925 г. меньше 50% детей заканчивали 3 класса.

По мнению К. Кларка, социальная фантастика возникла в атмосфере «дуэли двух утопий» — деревенской и городской. Начавшаяся задолго до революции, после Октября она приобрела характер жестокого поединка: кто кого? В первое пятилетие казалось, что торжествует антиурбанистическая утопия.

Патриархальная идиллия Чаянова и сатира Замятина на город-казарму не случайно возникли в это время.

Объективной основой победы крестьянской утопии была демографическая ситуация. Война, голод, разруха опустошили города. С 1917 по 1920 гг. население Москвы уменьшилось на 40%, Ленинграда — на 50%, Киева — на 28%. С 3,6 до 1,4 млн. уменьшилось количество рабочих в стране.

Конечно, литературная утопия того времени только очень условно может быть названа крестьянской. Сочиняли ее люди, по существу, городские, способные к аранжировке фольклора поэтикой символизма, к очень тонкой сублимации патриархально-популистских настроений. Крестьянская секция Пролеткульта (позже — Союз крестьянских писателей): Сергей Есенин, Николай Клюев, Сергей Клычков, Пимен Карпов, Ширяевец (Ал. Абрамов) — находилась в творческом и глубоко продуктивном диалоге с А. Блоком, А. Белым, С. Городецким и с литературной группой «Скифы», отнюдь не крестьянской, но разделявшей романтическое отношение к деревне и называвшей Октябрь «реваншем крестьянской России за реформы Петра».

Если у «крестьянских» писателей утопия прямо выражалась в форме пасторали («Инония» С. Есенина, 1918), то у «Скифов» она смутно угадывается за гротескными образами антиутопии («Мы» Е. Замятина, 1920–1921; «Город Правды» Л. Лунца, 1924).

Утопические представления о просвещенной коммунистической деревне были не чужды и большевистскому активу, нередко в те годы совершенно терявшему ощущение грани между мечтой и реальностью. В ноябре 1919 г. конференция партработников деревни учредила избы-читальни. Число их со сказочной скоростью стало астрономическим — 80 000! Но поскольку тиражи книг, журналов и газет в то же время резко упали, а многие из старых были уничтожены в пожарах, изведены на растопку, курево, читать в избах зачастую было нечего.

Утопическая фаза в отношении к деревне завершилась к середине 20-х годов. Распадались коммуны, закрывались избы-читальни. Были нанесены первые удары по «крестьянской» литературе. Покончил самоубийством Есенин. Перестали печатать Клюева.

Около 1926 г. возникло Всесоюзное объединение крестьянских писателей (ВОКП). Его ядро составили А. Дорогойченко, И. Доронин. П. Замойский, Ф. Панферов, А. Тверяк.

Они были моложе есенинского поколения на 5–15 лет, рано вступили в партию, в гражданскую воевали или работали во фронтовых газетах. Именно они, а не городские по происхождению интеллигенты разработали сюжет модернизаторской утопии: городской человек, техник-коммунист (с чертами супермена-миссионера в характере и облике) приезжает в деревню и со сказочной быстротой превращает ее в город-сад при помощи электричества и машин.

Некоторые авторы книг этого типа (Доронин, Опалов) в утопические образы бессознательно вплели антиутопические мотивы: электрический ток или трактор физически уничтожают сторонников старого.

Сплошная коллективизация выкорчевала мечту о крестьянском рае, о заветном мужицком Беловодье: раем был объявлен колхоз. В начале 30-х годов существовали еще крестьянские журналы: «Земля советская» (1929–1932), «Перелом» (1931–1932); крестьянских писателей принимали в Союз писателей; ВОКП превратился в ВОПКП. (Всесоюзное объединение пролетарско-крестьянских писателей). Еще через несколько лет он был ликвидирован. В репрессиях 30-х годов погибли Клюев, Клычков, Орешин. Началась травля всякого рода «деревенщины», ей подвергался даже Ф. Панферов.

Однако торжество «городской утопии» — футурологической научной фантастики — было иллюзорным.

Россию вообще трудно назвать «родиной научной фантастики». Значительное художественное явление в XIX в. представляли только фантастические повести В. Ф. Одоевского. В начале века Россия в отношении НФ явно отставала от Запада: переводами (особенно Г. Уэллса) зачитывались, но оригинальных (и то относительно) произведений с 1897 до 1917 г. вышло только 25.

Однако среди них была «Красная звезда» А. Богданова, обещавшая богатые всходы. И действительно, в 20-е годы были серьезные основания надеяться, что русская школа научной фантастики станет одной из лучших в мире. Этим надеждам не суждено было сбыться, как не сбылись надежды на развитие уже завоевавших мировое признание школ генетики, кибернетики, космонавтики. Научная фантастика не могла развиваться в условиях, когда были отменены питающие ее научные дисциплины: космология, бионика, антропология, социология, кибернетика.

В 1929—1930 гг. РАПП провела победоносную кампанию против НФ. Если в 20-е годы в год выходило 25 НФ книг, то в 1931 г. — 4 книги, а в 1933 и 1934 гг. — по одной. В 30-х годах была разогнана ленинградская секция НФ. В 1930 г. застрелился автор фантастических мистерий и футурологических сатир Владимир Маяковский. В 1931 г. уехал затравленный Евгений Замятин, антиутопия которого резко изменила и возвысила культуру литературной утопии в мире. Антиутопический трагизм социальной фантазии Михаила Булгакова остался неизвестен читающей России, как и утопическая мистерия А. Платонова.

Было практически спрятано от читателя творчество А. Грина, создавшего уникальный тип утопии-притчи.

С 1930 до 1957 гг. — года выхода в свет «Туманности Андромеды» И. Ефремова — только 300 рассказов и романов формально «проходили» по жанру НФ, но в основном они содержали однообразные описания использования солнечной энергии или освоения Арктики.

Новая волна НФ началась в 1956 г. Разоблачение Сталина, хотя и не сопровождавшееся, как в наши дни, анализом причин и характера сталинизма, окрыляло научную и художественную мысль: первый спутник стал поразительно точным символом той эпохи. Пробились к свету книги Ефремова и среди них раскритикованный в 1942 г. «за мистицизм» рассказ о генетической памяти «Секрет эллинов». Издали А. Грина. Но до Чаянова и Замятина, Платонова и Булгакова было еще тридцать лет!

Существует много теоретических споров о соотношении утопии и НФ, степени их близости, правомерности отождествления. У нас есть свой отечественный критерий их сравнения — время и судьба книг. Тридцать лет между возвращением НФ и возвращением утопии, — это временная пропасть, в глубине которой кроется особый, отличный от НФ импульс социальной утопии, — рациональный вызов настоящему, не усовершенствование сущего, а его альтернатива. Социалистический реализм исключал любую фантазию о лучших, иных мирах, где бы они ни располагались: во времени или пространстве, в городе или деревне.

Конечно, утопизм — универсальный феномен, и ни одно историческое общество не существовало без той или иной формы утопии. Не противоречит этому положению и тридцатилетие нашей истории, прошедшее без социальной фантастики, поскольку настоящее, как оно изображалось в типовом романе 30-50-х годов, и было образом идеального общества, благополучного, нарядного, бесконфликтного (пресловутый конфликт лучшего с хорошим).

Это была извращенная форма утопизма, поскольку именно не-здешнесть, вневременность утопии составляют ее сущность и смысл. Как ни курьезны сегодня для нас книги Бабаевского или Закруткина, они читались не из-под палки: лишенные подлинной социальной фантастики, люди питались суррогатами.

Заметили ошибку в тексте?
Пожалуйста, выделите её мышкой
и нажмите Ctrl+Enter.
Система Orphus