Статьи и эссе | Утопия и антиутопия | «Предсказания» Дж. Оруэлла и современная идеологическая борьба

«Предсказания» Дж. Оруэлла и современная идеологическая борьба

Москва, ИНИОН РАН, серия «Критика буржуазной идеологии, реформизма и ревизионизма», 1986 г.

Предисловие

Определить место английского писателя Джорджа Оруэлла и его творчества в современной идеологической борьбе невозможно без хотя бы краткой характеристики той концепции, в развитие которой он, не будучи политологом, тем не менее внес известный вклад. Речь идет о концепции тоталитаризма, сыгравшей исключительную роль в становлении и распространении идеологии антикоммунизма. С самого начала эта концепция приняла резко антисоветское направление. Симпозиум, собравшийся в США в 1952 г., «утвердил» за ней статус социологической теории. Тоталитаризм характеризовался в докладах симпозиума как «закрытая и неподвижная социокультурная и политическая структура». Тоталитарное общество, резюмировал один из докладчиков, то, где всякое действие — от воспитания детей до производства и распределения товаров, — направляется и контролируется из единого центра[1].

В 1960-е годы эмпирическая ценность концепции тоталитаризма была поставлена под сомнение частью политологов и политических публицистов США и Европы. В американской «Энциклопедии социальных наук» 1968 г. тоталитаризм охарактеризован как ненаучная концепция. Но концепция и термин продолжают использоваться в буржуазной печати, причем во многом в качестве идеологического оружия антикоммунизма.

В массовом сознании западного обывателя тоталитаризм ассоциируется с крайними формами ограничения гражданских прав и свобод, причем эти ассоциации нередко принимают откровенно гротескную форму благодаря литературному таланту английского писателя Джорджа Оруэлла. Имя этого прозаика и эссеиста уже полвека живет в двух совершенно разных социокультурных измерениях. Оруэлл изучается школах, колледжах, университетах и исследуется крупнейшими западными критиками как писатель-классик, мастер английской прозы, реформатор английского литературного языка. Оруэлл же берется в союзники различными участниками идеологических сражений на Западе как политический диагност, предсказатель и даже пророк. Многие представители прогрессивных сил на Западе видят в нем обличителя буржуазного общества, в недрах которого возникает фашизм в качестве крайнего проявления имманентно присущих капитализму антидемократических, тоталитарных тенденций. Антикоммунисты же, как известно, причисляют к тоталитарным режимам и реальный социализм, во всю при этом спекулируя на «пророчествах» писателя.

Соотношение идеологического и художественного измерений в творчестве Оруэлла рассмотрено нами в других работах[2]. В настоящей работе центральное место занимает идеологическая дискуссия об Оруэлле. Однако анализ этой дискуссии дается с учетом известных положений марксистско-ленинской эстетики о специфическом характере идеологии художника.

Англоязычная литература

Этот обзор посвящен книге, названной именем года, который недавно ушел в историю — книге о 1984 г., написанной английским писателем в 1948—1949 гг.

Социальный и политический строй, идеология, язык, образ жизни будущей «Аэрополосы № 1» описаны в ней подробно, систематично и резко сатирически, что позволяет назвать книгу негативной утопией[3], а поскольку речь в ней идет о ближайшем будущем — отнести ее к области футурологических спекуляций.

Действие книги происходит в Англии в 1984 г. и, сравнивая описанное с реальностью, английские футурологи пишут, что от других книг о будущем эта книга отличается двумя особенностями:
а) это на редкость несбывшееся пророчество;
б) это беспрецедентно авторитетное пророчество.

Второе — на первый взгляд — не должно бы вытекать из первого, однако мы увидим, что здесь есть необходимая связь. Уязвленные такой несправедливостью западные футурологи нетерпеливо ждали момента, когда само время опровергнет еретический текст. Но чем ближе придвигалась действительность к зеркалу, которое направил на нее художник, чем очевиднее становилось искажение, тем охотнее гляделись в это зеркало читатели, и когда воображаемый год сравнялся с хронологическим, популярность книги достигла пика[4] (6).

Этой книге посвящены новогодние номера толстых и тонких, научных и публицистических английских и американских изданий, и в частности спецвыпуск журнала «Футурист».

С цифрами в руках его авторы показывают, как грубо ошибся знаменитый писатель относительно Англии. Он изобразил страну с уровнем жизни, сниженным — по сравнению с 1948 г. — на 80%, а в реальной стране этот уровень на 100% повысился. Он описал третью мировую войну в разгаре, а она, слава богу, не началась до сих пор (31), и т. д. и т. п.

Другой критик предпочитает образную аргументацию. «Вот мы живем в нем, Лондоне 1984-го, и где же все это: разрушенные дома, трупы на улицах, дрожащие от голода, холода и страха люди в одинаковых синих комбинезонах, которых то и дело одергивает, подстегивает и поправляет вездесущее око и железный голос телескрина? Разве нас еженедельно собирают на коллективные „двухминутки ненависти“, бросают в подвалы Минлюба? Разве наши девушки носят пояса Антисексуальной Лиги, а жены не смеют любить нас, потому что это преступление? Конечно, в нашей жизни есть и ненависть, и ложь, и лицемерие, но они были всегда, что же тут специфически „будущего“, угаданного и почему этот человек — пророк? Почему его читают даже люди, ничего серьезного не читающие? Эту книгу обожают школьные учителя, потому что ее охотно, не из-под палки, читают дети. И — самое поразительное — над ней думает даже бездумное „телевизионное поколение“. Одновременно с этой книгой выпустил свой увлекательный утопический роман „Уолден 2“ Б. Скиннер. В его книгу можно играть, по ней можно жить, она легла в основу интересных социальных экспериментов, она даже была бестселлером, но куда ей до популярности негативной утопии, до ее власти над умами и душами читателей» (31, с. 26).

Футурологи борются с «ложным пророчеством» и по-другому: они показывают, что книга абсурдна независимо от контролирующих ее реалий, что она логически противоречива. «Будущее в ней прокламировано как убогое и отсталое в материально-техническом отношении общество, а в сюжет вплетена мощная и тонкая техника: телевидение с обратной связью, универсальная система подслушивания, маневренная наблюдающая авиация» (32, с. 45).

Одним словом, как написано в заголовке одной из статей, «1984 — это год, который никогда не наступит» (31). Между тем, у первых читателей Оруэлла было ощущение, что он наступил сейчас — 15 июня 1949 г. «Ни одно художественное произведение, — с досадой пишет футуролог Э. Корниш, — не определило представление о будущем так, как „1984“. Для большинства людей „1984“ — сбылся, хотя Оруэлл ошибся буквально во всех своих предсказаниях. Указание на это не производит на поклонников Оруэлла никакого впечатления: „Ну, значит, сбудется в 1994 г., или в 2204“, — говорят они. Для этих людей Оруэлл — пророк, хотя сама речь его — язык не пророка, а сатирика. Его учитель — не Уэллс, а Свифт» (5, с. 21). «1984» вмешался в реальную хронологию, в историческое время, он, как утверждают теперь его тогдашние западные читатели, «изменил наше восприятие времени и через него самый способ осознания реальности. Нас охватил такой острый ужас, который не мог относиться к будущему. Мы боялись сегодня, смертельно боялись. И этот страх определил мысль, чувство и поведение англичанина настолько, что стал фактором исторического движения. Фантастический 1984 заменил собою реальный в истории и сознании людей» (32, с. 49).

Но каковы природа и смысл этой замены реальности литературой? Куда «двинул действительность» английский романист, признававший открыто, что одна из целей его творчества — «подтолкнуть мир в определенном направлении»? (16, vol. 1, с. 57). Ответить на этот вопрос не так просто. Исаак Дейчер[5], яростный противник романа, назвал «1984» «сверхоружием в холодной войне». Именно изображенные Оруэллом ужасы Ангсоца родили, по его убеждению, знаменитый антикоммунистический лозунг: «Лучше быть мертвым, чем красным» (цит. по: 31, с. 26). Так же оценивает влияние романа восторженный поклонник Оруэлла английский поэт Вейн: «Я не думаю, что приход коммунизма в Европу задержали два романа („1984“ и „Мрак в полдень“ А. Кёстлера:- Реф.). Были еще кое-какие „мелочи“, вроде НАТО и экономического возрождения Западной Европы, но я думаю — я это просто помню — вклад этих двух книг был существенным» (32, с. 49).

Два лидера лейбористов, один — современник Оруэлла, другой — из следующего поколения — высказывают одну и ту же мысль: М. Фут — как историческое обобщение, Н. Киннок — как автобиографический факт.

М. Фут: «Оруэлл, Кёстлер и некоторые другие писатели благотворно изменили мысль, чувство и поведение англичанина в тоталитарную эпоху» (цит. по: 32, с. 57). Н. Киннок: «Я человек, сделанный Оруэллом. Я читал его с детства и в порядке, обратном тому, в каком писались его книги. Сначала „1984“ — я отчаялся, потом „Памяти Каталонии“ — я ожил; наконец „Дорогу в Уайгэн“, и я понял, что я социалист и что это навсегда» (цит. по: 9, с. 176).

Резко настаивает на социалистическом направлении и влиянии текстов Оруэлла Д. Бидл (журнал «Диссент»), ссылаясь в основном на книги Оруэлла о гражданской войне в Испании (19, 20) (участником которой был писатель) и на эссеистику последующих лет, особенно того короткого периода, когда Оруэлл был «революционным социалистом», членом ILP[6] — эту фракцию друг Оруэлла П. Файвел ретроспективно оценивает как маленький, очень левый отросток лейбористской партии, чья позиция была подобна мировоззрению нонконформистского священника, захотевшего быть марксистом» (9, с. 52). Бидл пишет: «Не он ли боялся, что консерваторы припишут себе победу над Гитлером, приветствовал приход к власти лейбористов, а когда начал их критиковать, то критиковал слева». Вот его известный «ультиматум» бывшим коллегам и соратникам: Бевину, Футу и др.

1. Национализация земли, шахт, банков, административных учреждений (с сохранением собственности в деревне не более 15 акров).

2. Индии — как минимум — статус доминиона.

3. Разница в доходах не должна превышать пропорцию 1:10.

4. Отмена палаты лордов, епископата, наследственных титулов, публичных школ и автономных университетов. (Единственное, что он считал необходимым сохранить, — королевская семья: «Если уж человек должен кому-то поклоняться, лучше пусть это будет живая, но политически бессильная фигура»). Как Оруэлл относился к ренегатам социализма, пишет Бидл, видно из примера с «красной герцогиней», основательницей консервативной «Лиги за европейскую свободу» (предшественницы «Комитета за свободный мир» от имени которого Н. Подгорец называет сегодня Оруэлла «неоконсерватором № 1»). На ее предложение войти в Лигу Оруэлл отвечает: «Я не могу связать себя с чисто консервативным учреждением, которое собирается защищать демократию в Европе, но забывает об английском империализме… Я левый и могу работать только среди левых, несмотря (или может быть, благодаря) своей ненависти к тоталитаризму» (3, с. 76).

Вместе с тем, Джон Стрэчи, один из современных Оруэллу лидеров лейбористской партии (госсекретарь по безопасности в правительстве 1945 г.), экономист и литературный критик, книги которого были влиятельны в 30-х годах и сыграли свою роль в духовном становлении автора «1984», пишет в своем исследовании «Задушенный крик»»: «Дж. Оруэлл… был реактивным или, как говорят, реакционным писателем. Само по себе это не достоинство и не недостаток — все дело в том, против чего реакция. Реакция… была очень глубокой: не только против сегодняшнего коммунизма, но и против пяти веков рационализма и эмпиризма, короче говоря, против Просвещения» (28, с. З). И дальше об Оруэлле: «Это, несомненно, великий писатель, перо которого сделало его одним из самых эффективных людей своего поколения… но, к несчастью, влияние его „1984“ практически в Англии было реакционным в самом узком политическом смысле этого слова. Книга оказалась на руку тем, кого не устраивало лейбористское правительство» (28, с. 12).

Это — гипотеза, но вот и другой автор, А. Казин, в ее подтверждение ссылается на мнение «одного рабочего-лейбориста», ответившего (в 1945 г.) на его вопрос об Оруэлле: «Нет, он не наш. Книг его я не читал, но знаю, что он кончил Итон, а в Бирме служил полицейским» (11, c. 13). Казин предполагает: «У Оруэлла и у этого лейбориста — разные социализмы…" Для Оруэлла, как для утопических реформаторов и идеалистов XIX в., социализм был не экономической, а моральной проблемой. В этом смысле он был не «один из них», а «один из нас»: он лучше знал, против чего он, чем за что. Но по натуре он не был негативистом и глубоко страдал от своего отрицательного знания, как многие из нас, как немецкий социалист, писавший в швейцарской эмиграции: «Ну, вот теперь мы антифашисты. Все анти, анти — как это скучно» (11, с. 18).

«Не такой, как мы все», — написал в некрологе Артур Кёстлер (12), и эхом вторят ему все мемуаристы: однокашники, коллеги, соратники Оруэлла по партии, движению, газете, журналу, издательству, литературному клубу, военному ополчению, антифашистскому радиовещанию. «В отличие от…« — стойкая формула, с помощью которой они пытаются выделить писателя из политического и литературного контекста З0-х и 40-х годов — двух совершенно разных исторических эпох, на которые пришлась его недолгая жизнь (29). «В отличие от дипломированных специалистов и академических снобов он умел видеть очевидное; в отличие от лукавых и тенденциозных интеллектуалов он не боялся говорить о том, что он видел, и в отличие от большинства политологов и социологов он мог сделать это на ясном английском языке» (13, с. 9).

На «ясном английском языке» сделал умирающий Оруэлл[7] вещь для писателя необычную: попытался объяснить, что он хотел сказать своей книгой. Это объяснение не остановило потока упреков («слева» Оруэлла упрекали в карикатуре на лейбористов, «справа» — в оскорблении Англии), ибо оно не прояснило его классовых позиций. «Мой роман не (курсив Оруэлла) направлен против английской лейбористской партии (я за нее голосовал), но против возможных последствий централизованной экономики. Кроме того, он построен на предположении, что тоталитарная идея живет в сознании интеллектуалов везде: я лишь довел эту идею до логического конца. Поместил же я свой сюжет в Англию, чтобы подчеркнуть, что англоязычные нации ничем не лучше других и что тоталитаризм, если с ним не бороться, возможен везде (курсив Оруэлла). Его приходу может помешать только политика, в которую вернутся понятия истины и лжи, добра и зла. Это единственное условие мирного благородного будущего, соединяющего коллективизм с интеллектуальной свободой» (цит. по: 38, с. 205).

Но в публицистике Оруэлла главными врагами социализма оказываются лицемерные социалисты, так же как в его социальной фантастике идеология, отрицающая принцип экономического и социального равенства, называет себя «Ангсоц». Весь мир для Оруэлла был перевертышем. Считая себя социалистом, он не нашел ни одного государства, ни одной партии действительно социалистической. «Действительное» же означало у Оруэлла утопическое, живущее в сознании «добрых и слабых», невозможное в мире, где «злые и сильные» хотят и умеют властвовать. «В этом, — пишут сегодняшние единомышленники Оруэлла, — он был похож на неохристиан, которые сомневаются и в божественной природе Христа, и в самом существовании Бога и все-таки остаются христианами» (13, с. 19). При этом часто цитируется одно из последних высказываний Оруэлла: «Отрицать социализм из-за недостойного поведения социалистов так же абсурдно, как не ездить по железной дороге из-за неприятных кондукторов». «Эти слова, — пишет С. Лейс, — хорошо бы напомнить неоконсерваторам и „новым правым“, провозглашающим его в дни его торжества и славы своим писателем» (13, с. 18).

«Оруэлл, везде и всюду подозревавший жажду власти, — свидетельствует его близкий друг Р. Рис — никогда не понимал, что такое класс, потому что он не понимал, что такое жажда собственности в иррациональных масштабах» (цит. по: 26, с. 241).

Западные критики-марксисты отчетливо видят ненаучный характер оруэлловской оппозиции капитализму. Она была следствием психологической непереносимости к некоторым явлениям капиталистической цивилизации. Маркс писал, что человечество выйдет к социализму, лишь пережив капитализм. Оруэлл, пишут они, из тех дон-кихотов, которые не могут капитализм пережить. «Эмоциональный импульс к социализму был у него, как у всех у нас, — пишет Р. Рис, — следствием непереносимости для английского интеллигента зрелища массовой безработицы в период между двумя войнами и на этом фоне — растущего влияния Гитлера. Наш социализм, помимо нашей воли, принял форму словесной истерики и поиска живого абсолюта, потому что верить в кого-то всегда легче, чем верить во что-то. Оруэлл был уникален; он не потерял головы. У него как будто был иммунитет к застольному социализму, к „революционным“ тостам и „диалектико-материалистическим“ коктейлям» (25, с. 47).

Во второй части своего знаменитого антикапиталистического памфлета-исповеди «Дорога в Уайген» (21) Оруэлл обрушивается на «богемный социализм, созданный буржуазией и оккупированный ее эксцентричной элитой» (21, с. 206).

Есть в жизни и творчестве Оруэлла бросающаяся в глаза закономерность: поступками (сотрудничеством в левых издательствах, журналах, газетах, недолгим пребыванием в лейбористской партии) он защищает «свой» социализм от правых. Слово же его, особенно слово эссеиста и публициста, роднит его с антикоммунизмом. Все футурологические линии «1984» выросли из его политической публицистики и социальной эссеистики 30-40-х годов, но растворены в романной стихии химически чисто, так, что монтажных швов не видно. Современная дискуссия на Западе пытается восстановить эти швы, проявить сквозь художественный позитив популярного романа его идеологический негатив — оруэлловский «социализм-антисоциализм». Подчеркивается, что и «социалистом», и «антисоциалистом» Оруэлл стал одновременно — в Испании. Здесь, в революционной Барселоне, он впервые увидел «живой образ ранней фазы социализма», и этот образ «очаровал и покорил» его (19, с. 102–103); здесь же перед ним впервые встал «кошмарный образ будущего, где вождь или правящая клика контролирует не только настоящее, но и прошлое» (19, с. 236), — образ «сапога на лице человеческом». Убежденный, что обвинение частей POUM[8] в сотрудничестве с Франко было «перевертышем» — абсолютной фальсификацией действительности — и пораженный тем, что ни одна газета — ни правая, ни левая — не заметила этой фальсификации, Оруэлл впервые усомнился в возможности исторического прогрессивного движения на основе выяснения истины и исправления ошибок прошлого. Но если прошлого нет, а есть лишь его демагогические версии, то нет и будущего. «Для меня в Испании в 1936 г. остановилась жизнь» (цит. по: 37, с. 59).

Внимание и левых, и правых читателей и критиков Оруэлла до сих пор приковано к этой действительно критической точке его становления как писателя и «исторической личности». Он был «почти там» — в обжитом уже идеологией и сатирой пространстве знакомых «анти» — антипрогрессизма, антиутопизма, антисоциализма. Но это «почти» — граница разных измерений. Антисоциалистическая негативная утопия требовала реального перехода на правые позиции или ухода в чистую эстетику. И то, и другое было для Оруэлла личностно — по темпераменту и мироощущению — невозможно (так же как для него писательски невозможно было создание романа, автор, которого уверен, что все остальные — «третьи лица» — духовно примитивнее него и потому прозрачны для его художественного исследования).

Социальная фантастика — сказка-аллегория, «городская сказка» — вот жанр, позволивший ему подчеркнуто условно и открыто преувеличенно судить свое время и своих современников. Идеологически такой жанр позволял ему сохранить свою независимую (как ему до поры до времени казалось) роль лояльной оппозиции внутри и по отношению к «большой оппозиции» капитализму, роль «диагноста левых болезней» (38, с. 47). По нравственному и интеллектуальному складу Оруэлл был больше синтезатором, чем аналитиком: он был чувствительнее к сходству, чем к различию. Эта чувствительность делала его демократичным («Велик тот писатель, который расширяет границы своей аудитории, ломая социальные перегородки», — пишет он в эссе о Шекспире и Толстом) (16, т. 4, с. 15), но и реакционно-популистским, когда в поиске подобия он доходил до той границы, где начиналось абсолютное зло и различие соответственно становилось абсолютным. Такой границей была для Оруэлла разница «между всеми Джонами и Смитами» — без различия классов — и теми, кто «хочет власти и поэтому имеет ее». Абстрактное противопоставление силы зла и бессилия добра, уверенность, что «политика» — эвфемизм нечестности и коварства, а ее критерии: «эффективность, конструктивность, реализм» — лукавый способ снять противостояние добра и зла, истины и лжи, делали иногда Оруэлла врагом современного государства вообще. Признание Западом силы и авторитета СССР он воспринимает как модель сотрудничества сильных против простого человека и спешит спародировать ее в финале своей лирико-сатирической сказки-аллегории «Ферма» (15).

Когда герой второй «городской сказки», Уинстон мечтает о народной революции, Оруэлл, мысленно ставя себя на его место, мечтает вместе с ним. Но на своем месте? Как пишет друживший с ним тогда Дж. Вудкок, «в 40-х годах революционного в его социализме ничего не было. Он хотел вполне либеральных реформ, которые проводятся и не в социалистических странах… Ему было необходимо и достаточно, чтобы люди отличали истину от лжи в своей жизни, в себе. Тогда, он хотел верить, и прогресс, и социализм пойдут естественным путем — навстречу человеку» (37, с. 288).

«Как исследователь социализма, Оруэлл стремился исследовать, как практически в нем разделились утопия и наука», — пишет Алекс Звердлинг (38, с. 190). Это исследование он вел с точки зрения интересов все того же неисторического индивида — абстрактного «простого человека» — и пришел к выводу, прямо противоположному марксизму.

Да, социализм развивается от утопии к науке, от идеала — к действительности, от донкихотского безумия, бесплодной мечтательности и обреченного героизма — к реалистичности, эффективности и силе, и это ужасно для «простого человека»: «простого человека влечет к социализму идеал равенства, а не отмена собственности» (21, с. 115).

Вопрос о собственности в условиях современной ему Англии он вообще считал архаическим и неактуальным. «Сколько в Англии собственников? Меньше четверти населения! Когда консерваторы кричат, что они защищают собственность, это просто слова» (38, с. 129). Он постоянно напоминал о «бедных хозяевах» и «богатых рабочих». В самом сильном его антикапиталистическом памфлете «Дорога в Уайген» рядом с голодающими пролетариями изображена полуголодная леди — нищая женщина из «хорошего круга», сдающая углы таким же нищим.

Социальная категория, адекватная образу «простого человека» у Оруэлла — «промежуточный класс», «класс всех Джонов и Смитов, объединенных тем, что они — англичане» (цит. по: 30, с. 80). Эти люди — стихийные враги тоталитаризма, поэтому, утверждал Оруэлл, одно время (в 1937—1939 гг.), в Англии фашизм невозможен (36).

Но почему он возможен вообще? В конце войны Оруэлл как корреспондент «Observer» выехал в Европу — увидеть, понять агонизирующий фашизм. То, что он понял тогда, нашло выражение только в негативном утверждении: «Фашизм — это не идеология, но что-то более глубинное» (13, с. 16). Знаменательно, что к такому же выводу приходят в США политические эмигранты из фашистской Германии (Т. Адорно, М. Хоркхаймер и др.), клинически исследуя тысячу рядовых американцев и выявляя в них психологический «фашистский синдром»[9]. Не зная еще об этом сенсационном исследовании, Оруэлл пишет в корреспонденции 1945 г. о садисте-эссесовце: «Он был похож на невротика и полуинтеллигента. Бледный, в очках. Он мог бы быть расстриженным священником, спившимся актером, спиритом-медиумом. Я видел таких в ночлежках и в библиотеке Британского музея. Так вот он, страшный враг, с которым мы сражались годы… Совершенно очевидно, что он болен и нуждается в лечении, а не в наказании» (цит. по: 13, с. 17). В это же время он делает полемические пометки к сартровскому «Портрету антисемита»: «Антисемит — прежде всего человек. Никакая политическая идеология не может отделить человека от его естества» (там же). Однако, по Оруэллу, возможно и развитие «нового естества» в человеке. «Как конец феодализма породил новый тип — человека денег, так конец капитализма порождает новый тип — человека власти»… Это вовсе не обязательно корыстолюбец и гедонист. Его наслаждение — власть, тиранство над людьми», — пишет он в статье «Умрет ли свобода вместе с капитализмом». И дальше: «Есть что-то в современной жизни, стимулирующее жажду власти» (16, т. 4, с. 249).

«Что-то» скоро обретает определенность. Это «два великих подарка» XX в. сильным и подлым: орудие массового уничтожения и наука об «управлении сознанием». Видение «сапога на лице человеческом», вставшее перед ним в Испании, превращается в психологическую гипотезу о природе жестокости.

В годы своего оптимистического морализма будущий автор одной из самых жестоких книг XX в. хотел верить, что люди становятся палачами по нравственному невежеству, по неспособности стать на место своей жертвы, что они всегда не ведают, что творят. Он не любил Фрейда: не мог понять наслаждения мучительством — садизма. Этим непониманием вдохновлены его знаменитые репортажи: «Как умирают бедные» (16, т. 1), «Повешение» (16, т. 1), подробные картины голода, физических мучений и унижений в «Собачьей жизни в Париже и Лондоне» (18) и «Дороге в Уайген» (21).

«Большинство людей, — пишет он в „Дороге в Уайген“, — одобряют высшую меру наказания, но никто не хочет делать работу палача» (21, с. 108). Натуралистические подробности очерков заставляют читателя проделать все-таки эту работу мысленно.

Персонажу дистопии, умному и тонкому палачу О’Брайену, не надо ничего объяснять: он не только прекрасно понимает глубину страданий своей жертвы, не только может мысленно поставить себя на ее место, но в любой момент станет на него — без удовольствия, разумеется, но и без того нестерпимого отчаяния, которое рождает в человеке только непонимание природы жестокости. Нет жестокости, понял Оруэлл, страшнее понимающей жестокости, нет страшнее убийцы-интеллектуала.

Из «жестоких» очерков 40-х годов ушло просветительское терпение. Он обращается теперь не к «обывателю» (кстати, Оруэлл не употреблял этого слова), а к тем, чьим умом, волей и бессовестным, безответственным словом придет к власти будущая диктатура сильных. «Спокойствие рассказчика превращается в ярость Лира, — пишет А. Звердлинг, — он говорит со своей семьей» (38, с. 144). Этот разговор, естественно, шел в совершенно ином настроении и стиле, чем антиутопические разоблачения Хаксли и других авторов, стоявших вне этой семьи. Без обращения к содержанию ложно отождествляемых иногда в литературе миров антиутопии (идеально правильного и поэтому бесчеловечного общества) и дистопии (идеально неправильного, и поэтому бесчеловечного общества), сравнение предсказаний Оруэлла с действительностью бесплодно.

Антиутопия высмеивает скучный, одномерный, пресно невоинственный мир единого мирового государства, противопоставляя ему мятеж и битву. В оруэлловской дистопии война и мир совпадают, а единое утопическое государство изжито даже как мечта. На его месте — три супердержавы: Евразия, Океания и Истазия, воюющие друг с другом по стратегической формуле 2 против 1 с постоянной перегруппировкой внутри формулы. В начале повествования Океания в союзе с Истазией воюет с Евразией и с каждого столба смотрит звероподобный евразийский солдат; ежедневно «евразийские зверства» показываются по телескрину перед «двухминутками ненависти» и наконец начинается круглосуточная «неделя ненависти». «Но на шестой день, когда голос очередного оратора тонул в диком реве ненависти, на трибуну быстро поднялся человек и сунул в руку оратора записку, которую тот, не переставая говорить, быстро пробежал глазами. Ни голос, ни жесты его, ни слова не изменились, но все имена стали другими. Зыбь пробежала по толпе, но никто, но проронил ни слова. Океания воевала с Истазией! Наступило страшное смятение… Толпа сдирала плакаты со стен, в клочья рвала и топтала знамена. Через несколько минут все успокоилось. Ссутулившись над микрофоном и по-прежнему сжимая его одной рукой, а другой как бы когтя небо, оратор безостановочно говорил. Через минуту в толпе снова изорвался крик ярости, но она была направлена на другой объект» (20, с. 147–148).

Условность противника в этой войне отражает условность самой войны. Суть обычной войны — в ее смертельной опасности для людей и для государств. Но Евразия, Океания и Истазия идеологически подобны и военно-технически равноценны, поэтому ни выиграть, ни проиграть не может никто. Война ведется понарошку, слегка, без кровопролитных сражений, но громко, шумно, торжественно и абсолютно функционально: она поглощает избыток товаров, поддерживая скудость и дефицит и создает психологическую атмосферу, идеально соответствующую сверхтоталитарной структуре.

Условность войны в парадоксальной системе Оруэлла — важнейшее условие абсолютной власти правителей, власти, которой не могло быть ни у фараонов, ни у Цезаря… «Во все времена все правители пытались скрыть от своих подданных истинное положение вещей, но на проблемы, связанные с военной эффективностью, они старались смотреть без иллюзий… В философии, религии, этике, политике 2 и 2 могло равняться 5, но если речь шла о создании ружья или самолета, должно было получиться 4… Более того, чтобы не проиграть, надо было учиться у истории, т. е. иметь адекватное представление о прошлом… Война была гарантией здравомыслия правящих классов, которые всегда несли ответственность и за победу, и за поражение» (20, с. 159). Теперь нет ни побед, ни поражений. Ни одно из сверхгосударств не прибегает к оружию массового уничтожения, которым все три запаслись в огромных количествах, а ограничивается мелкими реактивными бомбежками.

Если бы сверхгосударства условились жить в постоянном мире, как сейчас они условились постоянно воевать, с внешнеполитической точки зрения ничего бы не изменилось. Поэтому, с точки зрения двоемыслия, первая идеологема Океании: «ВОЙНА — ЭТО МИР» — истинна и непротиворечива.

Но почему же они не условливаются о мире?

Помимо причин психологических в войне есть глубокий социально-экономический смысл, столь же точно отраженный в идеологеме: «НЕВЕЖЕСТВО — ЭТО СИЛА».

Героиня романа Джулия, убежденная, что войны вообще нет, не совсем права в своем простодушном цинизме: войны Океании условны, но не фиктивны. Если бы не четверть века войн и вооружения, высасывающих экономику страны, материальный прогресс неизбежно разрушил бы дремучее невежество ее населения. Скудость, убожество, острейший дефицит, по мысли Оруэлла, — не следствие сверхтоталитарной системы, а условие ее существования.

Мир дистопии Оруэлла в этом отношении — полный антоним образов антиутопических обществ, сытых, розовощеких, процветающих, бодрых, физически полноценных. Таким он кажется Хаксли и его единомышленникам с их буквально-агрессивным восприятием утопии и взглядом на нее извне. Герой Оруэлла видит свой мир изнутри: «Его вдруг пронзило понимание, что главное в этой жизни не страх и не жестокость, а скука, нищета и убогость… не мир стали и цемента, всемогущих машин и грозного оружия, населенный воинами и фанатиками, стройно и бодро движущимися вперед с одними и теми же мыслями, словами и чувствами, а… приходящие в упадок мрачные города, где вяло бродят полуголодные люди в рваных ботинках да кое-как залатанные дома прошлого века, от которых несет капустой и грязными уборными!» (20, с. 52).

Это мир «липких подносов, железных столов, грязной жидкой болтушки гуляша, напоминающей блевотину, джина, отдающего сивухой» (там же). Это мир, где физический тип, выдвигаемый в качестве официального идеала (необычно воспроизводимый в антиутопиях), — «рослый мускулистый юноша и девушка с крепкой грудью, оба белокурые, загорелые, ясноглазые — существует только на плакатах, на самом деле… большинство жителей были тщедушны, темноволосы и уродливы, особенно этот жукообразный тип плодился в министерствах» (20, с. 52). Министерств четыре: Министерство любви (где допрашивают и пытают), Министерство истины (где фальсифицируется социально-политическая реальность), Министерство изобилия (где фальсифицируется экономическая реальность) и Министерство мира (ведущее войну). Все министерства работают по единой антилогической схеме — двоемыслию, и наиболее важные материалы составляются на адекватном двоемыслию языке — новоязе.

Антиутопии — это переведенные в план социальной фантастики карикатуры на исконного врага элитарной художественной индивидуальности — мещанство, бюргерство, филистерство. Но в словаре Оруэлла-прозаика просто нет таких понятий, в публицистике же они появляются только для того, чтобы дать автору еще одну возможность возвысить и защитить обычную жизнь обычных людей. Оруэллу внушает ужас не благополучие, а голод, не чистота и уют, а грязь, холод и сырость. Из этих реалий и выросла его дистопия, так непохожая на «прекрасный новый мир», сколько бы иронии ни вкладывалось в это понятие.

Наконец в карикатуре на утопию — антиутопии — есть и третья сторона — демонстрация уродства и абсурдов, связанных с идеей равенства.

Дистопическое общество Оруэлла, опять же, построено на противоположном принципе — откровенного, вечного и полного неравенства как основы и идеологии Океании (так же как Евразии и Истазии), и ее повседневной жизни, и ее социальной структуры. Вечная норма человеческого общежития, утверждает «Теория и практика олигархического коллективизма», тайный завет Океании — существование трех родов людей: высших, средних и низших. Цели их глубоко различны. Цель высших — сохранить свое положение, цель средних — занять их место, цель низших, вернее, тех немногих низших, которые могут подняться над заботами повседневности — создание общества равных.

Поскольку низших всегда и везде большинство, борющиеся за власть средние выступают под знаменем равенства, но когда они достигают цели, они загоняют низших в прежнее подневольное состояние, а сами становятся высшими. Так излагает Оруэлл устами Гольдштейна-О’Брайена идею и даже сюжет своей предыдущей политической сказки «Ферма». Тогда, в 1943 г., он еще мыслил в терминах цикличности исторического процесса. Сейчас его философия истории окрашена катастрофическим дистопизмом: маятник истории, качнувшись в последний раз, замирает навечно на одном месте, и место это — земной ад.

Историческому движению, сказано в «Теории и практике олигархического коллективизма», давали импульс две цели: счастье и изобилие. И все это в XX в. с развитием науки и техники уже обещало стать реальностью. Тут-то история обернулась кошмарным парадоксом: материальный прогресс, нанеся смертельный удар утопии, предоставил полный «карт-бланш» «реализму» и властолюбию.

Прогресс сделал жесткое экономическое и социальное разделение общества попросту ненужным: «С точки зрения новых групп, борющихся за власть, равенство превратилось из отдаленного идеала в реальную опасность… Образ земного рая, в котором люди живут в братстве, свободно и легко, жил в воображении человечества тысячелетиями, завладевая умами даже тех, кто искал выгоды лично для себя. Но в тот самый момент, когда идея земного рая стала осуществимой, она была дискредитирована. Новые политические теории открыто обосновывают иерархию и регламентацию» (20, с. 164).

Отказ от идеалов низших классов, которые некогда средние группы отчасти лицемерно, отчасти искренно разделяли, привел к неслыханному ожесточению и первобытному варварству, оснащенному современной технологией и кошмарно усиленному планетарными масштабами событий: «Такие обычаи, как заключение в тюрьму без суда, использование военнопленных в качестве рабов, публичные казни, пытки, заложничество, истребление целых народов, не только становятся общепринятыми, но оправдываются и защищаются людьми, считающими себя просвещенными и передовыми» (20, с. 164).

Именно на этой иерархической идеологической основе прочно держится пирамидальная социальная структура Океании. На вершине пирамиды стоит Большой Брат — всемогущий, непогрешимый, источник всех ее побед и достижений, средоточие любви, страха и благоговения. Ниже расположен «мозг» Океании — Внутренняя партия, составляющая немногим меньше 2% ее населения, а за ней «руки» Океании — Внешняя партия, приблизительно 13%. На самом низу стоят безгласные массы — пролы: они-то и составляют большинство населения Океании — 85%. (Африканские рабы, переходящие в ходе войн из рук в руки, согласно двоемыслию, считающиеся несуществующими; отсюда: «СВОБОДА — ЭТО РАБСТВО» — еще одна ее идеологема). Не сразу понятная абсурдность этой структуры состоит в том, что Внешняя партия существует только для одной цели — поставлять узников в подвалы пыток. Внутренняя партия занимается «делом» и содержит 13% своего населения (которое могла бы отправить на заводы или в армию) только для того, чтобы удовлетворять свою потребность во власти, в наслаждении обладанием. Производимую Внешней партией печатную продукцию читает только она сама; для пролов машины производят порночтиво.

Конечный смысл жизни Океании оказывается чисто психологическим извращением. Это извращение, утверждает Оруэлл, — нормальная сущность установки на власть, которую уже сегодня он выделяет как ведущий психологический мотив.

— «Как по-вашему, как может человек утвердить свою власть над другим человеком, Уинстон? — спросил О’Брайен.

Уинстон задумался:

— Заставив его страдать.

— Совершенно верно… Если он не страдает, как вы можете быть уверены, что он поступает по вашей воле, а не по своей? Властвовать — значит причинять боль и унижение. Властвовать — значит расколоть человеческий мозг на куски и собрать его снова, по-новому, так, как вам хочется. Начинаете понимать, какой мир мы создаем? Полную противоположность глупым гедонистическим утопиям, о которых мечтали старые реформаторы… Прогресс в этом мире будет означать только усиление боли. Старые цивилизации провозглашали, что они будут построены на любви или на справедливости. Наша построена на ненависти» (20, с. 214). При этом глаза О’Брайена «загораются сумасшедшим огнем».

Поскольку Оруэлл считал жажду власти садистской (она реальна только через чужое страдание, потому что через чужое наслаждение проверить себя власть не может: наслаждению нужна взаимность, равенство), а садизм — психическим расстройством, есть основания говорить о диагностическом характере не только его дистопии, но и публицистики последних лет второй мировой войны и особенно «холодной войны». Люди, работавшие с Оруэллом на радио, вспоминают, что лихорадочная, иногда круглосуточная работа на урезанном пайке не могла заглушить в нем ощущения несвободы и нечестности: он жаловался, что приходится наступать себе на горло, что пропаганда даже в лучших целях имеет свою дурно пахнущую сторону, что его замысел — соединить антифашистскую пропаганду с антиимпериалистической — оказался чистой утопией, что «ныне все пишущие и говорящие барахтаются в грязи, а такая вещь, как интеллектуальная честность и уважение к оппоненту, больше не существует, что за всем стоят „властолюбивые амбиции“» (цит. по: 34, с. 66). В 1944 г., подводя итог своей пацифистской и антифашистской деятельности, Оруэлл публично признал: «В „оппозиции“ войне, равно как и в поддержке ее, мы по сути были неправы» (там же).

В одной из статей 1946 г. Оруэлл впервые написал: «Политическое поведение глубоко иррационально. Мир болен тяжелым психическим расстройством» (34, с. 67). С этим миром Оруэлл пережил — не отвлеченно, а своей шкурой — слишком многое и среди этого величайшие трагедии века. Он был частью этого мира и теперь ему казалось, что он сходит с ума вместе с ним.

Из публицистики Оруэлла времен «холодной войны»: «Итак, вот он, мир, в котором нас хотят заставить жить американские миллионеры и их британские приспешники. Народу Британии этот мир не по нутру… Эмоционально большинство людей в моей стране предпочитают русских американцам» (34, с. 67).

А через несколько лет: «Одни мы не сможем выжить, и, если Европа не объединится, мы должны будем выбирать между двумя великими. В глубине сердца каждый из нас знает, что он выберет Америку» (там же, с. 90). Один из самых заветных мифов Оруэлла — «Англия, моя Англия» — рассыпался в прах.

Вудкок считает, что Оруэлл ставил в «1984» сатирическую задачу, ту же, что в «Ферме», — абсурд и ужас, разрушающие иллюзию. Но быть сатириком по отношению к будущему нельзя. По отношению к будущему можно быть или пессимистом, или оптимистом. Оптимизм всегда чреват романтизмом, пессимизм — мелодрамой, мелодраматическим преувеличением. Оруэлловское видение мелодраматично. Некогда Оруэлл сказал о Свифте: он открыл в жизни некую тайну и сам ее испугался, не мог уйти от ее чар. Оруэлла так же заворожила и ужаснула открытая им тайна о жажде власти как самом сильном человеческом мотиве, перекрывающем корысть и жажду наслаждений, и стремление к истине, и жажду общения. «Этот мелодраматический страх, — пишет Вудкок, — порожден ситуацией и понятен: жертвам концлагерей третий рейх казался вечным, но час его пробил скоро. Но художник мог бы стать выше этого страха. Однако поставим в заслугу Оруэллу, что его несколько мелодраматический похоронный марш там, где он говорит о пролах, перекрывается грозной и торжественной мелодией: он хоронил не человечество, а только класс» (37, с. 218- 221).

К 1948 г. в Оруэлле завершился процесс, начавшийся перед войной, — стать историком из журналиста, дистанцироваться от злобы дня, увидеть современную жизнь в перспективе прошлого и будущего. Оруэллу становится ясно, что задача быть рупором современности абсурдна: «Современность очень быстро становится ретроспективой. Пока вы опубликуете книгу, она устареет. Думать, что пишешь о современности в меняющемся мире, гпупо» (37, с. 174).

В «1984» все главные проблемы публицистики Оруэлла 40-х годов: отношение языка и политики, политики и массовой культуры и главное природа тоталитаризма — приобретают характер вечных.

Еще до романа он пришел к убеждению, что природа тоталитаризма психологическая и что жизнь, особенно в XX в., ее поощряет. Между желанием власти и способностью к власти, к. несчастью, нет разрыва, как есть он между желанием счастья и способностью к нему. Кто хочет власти, тот имеет ее.

Так, в рецензии на книгу Бёрнхема[10] Оруэлл писал: «Капитализм исчезнет, но не социализм придет ему на смену, а новое классовое, централизованное общество, не демократическое, а авторитарно управляемое теми, кто способен эффективно контролировать индустриальное производство: бизнесменами, технократами, бюрократами, военными. Эти люди отодвинут старый капитализм, подавят рабочий класс и так организуют общество, что вся власть и все экономические привилегии будут у них. Частная собственность будет отменена, но и общественная не возникнет» (16, т. 4, с. 168). Политический пессимизм Оруэлла достиг последней грани в его размышлениях, о судьбах цивилизации, обладающей оружием массового уничтожения. «Самое худшее, что может случиться с атомной бомбой, — это то, что ее никогда не бросят, но всегда будут ею размахивать, не столько угрожая другим народам, сколько шантажируя и усмиряя собственные. Иными словами, мир будет разделен между двумя-тремя сверхдержавами, не сокрушимыми ни извне, ни изнутри. Структура этих держав будет иерархической, пирамидальной — с полубожественной кастой на вершине и абсолютным рабством у основания… Цивилизации такого типа могут существовать тысячелетиями» (16, т. 4, с. 131). Но этот пессимизм не был постоянным и последовательным. В конце 40-х годов Оруэлл признает, что такое развитие не фатально. Альтернативой ему может быть создание демократического социализма на большой территории. «Создание Социалистических Штатов Европы кажется мне единственной достойной целью политической борьбы» (16, т. 4, с. 371).

* * *

К Оруэллу в полной мере относится характеристика, которую сам он дал творчеству Ч. Диккенса: «Его легко похитить каждому, кто пожелает, для своих целей» (17, с. 71).

Когда Оруэлл писал о Диккенсе, за Диккенса боролись две группы критиков: прогрессисты и католики. Сегодня за Оруэлла борются две группы: «демократические социалисты» и неоконсерваторы. Главный неоконсервативный претендент на Оруэлла — Норман Подгорец — бывший марксист, ведущий деятель блока неоконсерваторов «Комитет за свободный мир» (выпускающего серию «Оруэлловская пресса»).

Подгорец пишет, что Оруэлл никогда не был «правым»: «до 30 лет он был тори-анархистом, с 30 и до конца дней — социалистом» (24, с. 31). Но главное для Подгореца не кем он был, а что он писал, а писал он в основном против социалистов: «Он был критиком социалистов до последнего дня» (24, с. 31). Оруэлл, продолжает он, диагностировал природу интеллектуальной левизны в самом невыгодном для себя, своего круга свете. Этос левой интеллигенции был постоянным предметом его художественного исследования. Он поставил этому этосу страшный диагноз: прикрытая скользкими эвфемизмами и затасканными идиомами маниакальная жажда власти. Зло было сосредоточено для Оруэлла в «современном интеллектуале» как таковом, а конкретнее в его «дурной диалектике» — двоемыслии, и в политической речи — профессиональном занятии интеллектуалов — как способе выражения «тоталитарной идеи». Подгорец понимает, что Оруэлл — не политик, а прозаик и нравственно укоренен только в одном — в качестве своей прозы. «Хорошая проза подобна оконному стеклу», — цитирует он Оруэлла. И дальше: «В наше время политическая речь и письмо в основном служат защите абсурда. Поэтому политический язык состоит из эвфемизмов, квазивопросов и туманностей» (24, с. 31). И известное оруэлловское присловье не забыто: «Надо быть интеллектуалом, чтобы верить в такую чушь» (24, с. 32). И тут же Подгорец доказывает, что «Ферма» — правая книга, потому что даже консерватор Элиот нашел ее «слишком правой» и опротестовал ее публикацию. «„Ферма“, — пишет Подгорец, — сатира не только на русскую революцию, но может быть понята как отречение от идеи революции вообще» (24, с. 32). Оруэлл ясно и определенно объяснил в предисловии к одному из изданий, что он хотел сказать своей сказкой о «революции животных» против людей, которую лидеры революции — свиньи — использовали для порабощения других животных, изображенных автором с такой нежностью! Но суть проблемы не в этом: читатель воспринимает текст, а не предисловие. Подгорец называет Оруэлла «предтечей неоконсерваторов, точнее ранним неоконсерватором», потому что «он искал политическую и нравственную мудрость в инстинктах простого человека, а не в установках интеллигенции» (24, с. 31–32). Но именно на этом основании и «левак» Р. Уильямс считает Оруэлла своим. «Английская „новая левая“ глубоко уважает Оруэлла, человека, который стремился жить и чувствовать, как большинство англичан» (34, с. 85). Это верная оценка направления поисков Оруэлла. Да, вся духовная драма Оруэлла и весь его писательский поиск шли в этих координатах. Но он прямодушно объяснил, как он понимает эти термины, он раздвинул шторы и в «оконном стекле» его текста всегда отчетливо видно, что он думал, будь то истина или заблуждение. Он думал, что инстинкты простого человека эгалитарны, что социализм — его естественная потребность, а инстинкты интеллектуала — агрессивны, что он жаждет власти. Так думал не он один и не он первый, но и Бакунин — в конце XIX в., и Бёллок — в 1912 г., и. Бёрнхем — в З0-х годах (27).

Но Оруэлл думал не только об этом. Он считал, что иерархическая интеллигенция — горстка в море социалистической массы, и поэтому она вынуждена бороться за власть под массовыми лозунгами. До поры до времени народ и интеллектуалы идут одной дорогой. Поэтому, много раз повторяя, что между левым и правым интеллектуалом нет сущностной разницы, он до последнего вздоха был левым, но крайне левым, «леваком», доходящим, как мы помним, до отстаивания революционного пацифизма в условиях начавшейся мировой войны. Об этом сюжете Подгорец упоминает мимоходом, зато подробно цитирует яростные антипацифистские тексты Оруэлла: «Если кто-то бросил бомбу в вашу мать, бросьте две бомбы в его мать. Есть только две альтернативы: крушить, жечь, убивать или стать рабом тех, кто унижает и убивает вас» (1938 год) (цит. по: 24, с. 34). «Нет выхода, кроме как умереть в бою. Но умереть в бою — это и значит убивать» (1940 год) (цит. по: 24, с. 36). «Это лицемерие — взывать к пацифизму за оградой из чужих ружей… Пацифистская пропаганда может быть эффективна только против тех стран, где есть относительная свобода слова, иными словами, она всегда на пользу тоталитаризму» (1941 год) (цит. по: 24, с. 35). Все это, отмечает Подгорец, относится к фашистской Германии, но ведь и в 1946 г. Оруэлл писал: «Пацифисты обычно говорят, что они против всякого насилия. На самом деле они против насилия со стороны США и Британии… За таким пацифизмом стоит скрытая ненависть к западной демократии» (цит. по: 24, с. 35). Мужество Оруэлла стать на сторону Америки, комментирует этот текст Подгорец, отчетливо выступает на фоне реплики его друга поэта Стефана Спендера, что «критика коммунизма не отменяет аргументов против капитализма», и что «капитализм несет эксплуатацию, войну и разрушение» (24, с. 36). Но Спендер потому и был другом Оруэлла, что в главном они единомышленники; они поддерживают лейбористов, они не идут ни на какие компромиссы с правыми. Здесь, как и везде, Подгорец говорит не столько о реальном писателе, сколько о его проекции в будущее. «Я не сомневаюсь, — пишет Подгорец, — что сегодня он возражал бы против линии на одностороннее разоружение, проводимой его коллегой М. Футом, равно как и против решения о воздержании от применения ядерного оружия… Мы, неоконсерваторы, вполне относим к американской интеллигенции 80-х годов то, что Оруэлл писал об интеллигенции Англии 40-х годов: „Англия, может быть, единственная великая страна, в которой интеллигенты стыдятся собственной нации и считают своим долгом ругать все английские институты. В том, что фашисты считают нас слабыми и бьют нас, отчасти повинен интеллектуальный саботаж левой интеллигенции“» (цит. по: 24, с. 34–35), трибуном которого, добавим, в 1938—1939 гг. был сам Оруэлл. Подгорецу это известно, и дальше он пишет: «Оруэлл был человеком не партии, а импульса. Он мог то возражать против союза с Россией, то настаивать на нем… Что было бы, доживи он до наших дней?»

«Доживи он до наших дней»… Как раз это не могло случиться. После 1946 г. Оруэлл не мог жить. «Холодная война» была не для него. «Холод» — одно из определений властолюбивого интеллектуала в его текстах. Себя он считал не интеллектуалом, а интеллигентом. Постоянная словесная оппозиционность, превращающаяся в профессию и безопасная, была не для него: «…Именно потому, что я серьезно отношусь к званию интеллигента, я ненавижу глумливость, пасквилянство, попугайство и хорошо оплачиваемую „фигу в кармане“, процветающие в английском литературном мире» (цит. по: 24, с. 34). Атомная бомба означала для него то роковое неравновесие великих и малых, при котором тактика, которой он, по свидетельству Р. Риса, бессознательно придерживался всю жизнь: «готовность постоянно сменить сторону, чтобы быть на стороне слабого, как это делает сама Справедливость, эта вечная беглянка из лагеря победителей» (25, с. 9), — теряла смысл. «Беглец из лагеря победителей» — назвал Рис свои воспоминания. Теперь Оруэлл начал убегать от самой жизни, которая победила его утопию. Он стал уходить. Из Лондона — на суровый безлюдный остров Юра. Из хронической болезни — в смерть. Из действительности — в фантазию, в последнюю защиту утопии.

Либеральной критике с ее отвращением к «метафизическому бреду совершенства» понять влияние мрачного сказочника на «рациональный XX век» особенно трудно. Авторы статьи в либеральном журнале «Encounter» называют Оруэлла «интуитивным гением теории» (14, с. 43). Их исторический скептицизм, воспитанный Максом Вебером и Карлом Поппером, их установка на непредсказуемую «открытую книгу» истории натыкаются на поразительную популярность предсказаний Оруэлла. Эту стену они преодолевают, одаряя писателя «черной славой»: «Катастрофа, которую он предсказал, не разразилась, но катастрофизм, которым он заразил людей силой своего художественного дара, стал этосом эпохи, и в этом литературная слава и историческая вина Джорджа Оруэлла» (там же). Менее апологетичная по отношению к Оруэллу, чем консервативная и «левацкая», либеральная критика глубже проникает в его тексты. Точно отмечается, что его моральное видение приобрело статус политического пророчества, потому что он исследовал абсолютное зло так, как будто это строгая политическая категория, показал его с точки зрения развития, контроля и стратификации. Своей последней книгой Оруэлл предсказал капитализму регрессивное развитие — от либерализма к деспотизму, но с особой формой контроля, основанного на сочетании силы и пропаганды. Объектом его он видел тех, кого интеллектуализм тянет к тотальному упорядочиванию жизни, а индивидуализм мешает принять этот порядок до конца. Именно эта среда порождает диссидентство в оруэлловской Океании. «В этом смысле он до конца остался либералом: тем, кто сомневается, ищет, тем, кто всегда — посередине… Он считал, что тот, кто сначала принял тоталитарную идеологию, а потом восстал против нее, и есть подлинный носитель нравственного прогресса, вечный диссидент. Он сам был таким вечным диссидентом того, чему служил: в Бирме — империализма, в литературно-лейбористском Лондоне — социализма… Его последний автобиографический герой Уинстон Смит — рациональный либерал. С гибелью Смита гибнет и оптимистическое жизнеутверждающее либеральное начало Оруэлла и торжествует мрачный протестантский импульс. В Оруэлле религиозное художественное предчувствие побеждает секулярный морализм» (14, с. 45–48).

Однако другой либеральный журнал «Free Inquiry» не отдает Оруэлла мрачному протестантизму. Автор статьи, известный английский ученый и гуманист Энтони Флю обращается прежде всего к биографическим фактам: «По свидетельству однокашников, именно этот мальчик вносил в религиозную атмосферу колледжа святого Киприана дух Уэллса, Шоу, Батлера, Гиббона и Стерна» (8, с. 7). В самые несчастные свои годы — в бытность преподавателем частной школы в Хоуторне — Оруэлл посещал церковь, но с началом литературной карьеры он оборвал церковные связи, хотя и не вошел ни в одну формальную организацию рациональных гуманистов. Оба его брака были церковными. Наконец, известен и точно исполнен текст его завещания: «Моя последняя воля быть похороненным, а не кремированным — по обычаю английской церкви, в ближайшем деревенском приходе» (цит. по: 8, с. 7).

«Счастливым викарием был бы я
Пару веков назад.
Я б небу молился на склоне дня
И тихо растил мой сад», —

цитирует Э. Флю стихи Оруэлла, дальше — его эссе, объясняющее, почему он не стал викарием в этом веке: «Христианская установка в конечном счете эгоистична и гедонистична. Она уводит от мучительной борьбы и обещает вечный мир на небесах или в нирване. Гуманистическая установка, что борьба должна продолжаться и что необратимая смерть — цена жизни» (цит. по: 8, с. 8).

Но гуманизм — это не только мужество приятия смерти без воскресения и натуралистическое восприятие природы. Такие рамки примут любой ненавистный Оруэллу тип интеллектуала — циничного и холодного бюрократа, политика, «специалиста». Гуманизм — это бесстрашие любить другого человека, это риск быть к нему добрым и открытым. Ключевое слово Оруэлла — не «сила», как у Джека Лондона, не «вера», как у Олдоса Хаксли, не «дерьмо» как у Курта Воннегута (мы обращаемся тут только к коллегам по жанру — социальной фантастике), «но» «decency» — благородство. Благородство есть способность действовать, не приспосабливаясь к земным властям, но и не уповая на власти неземные, а просто любя и защищая другого человека, обычного человека, который может тебя обидеть, обмануть, искалечить физически или духовно в силу своего эгоизма. А это значит, что гуманизм — не залог духовного расцвета, полнокровной жизни духа, гармонии, душевной ясности, покоя. «Любовь и смерть» — это поэтическая формула, Оруэлл же хочет взглянуть в глаза тому «неприятному факту», что подлинно благородная бесстрашная любовь не только физически, но и духовно разрушает любящего. «Гуманизм, — писал Оруэлл в „Размышлениях о Ганди“, — состоит не в спасении своей жизни от поругания и разрушения, а в готовности погубить и разрушить свою единственную жизнь, доверившись любви к другому человеку. На самом деле страх перед жизнью и попытка уйти от нее в религию или политику есть страх любви к эмпирическому человеку и попытка заменить ее любовью к нечеловеку — богу или земному идолу» (цит. по: 13, с. 10). Проблема гуманизма не метафизическая, а нравственная — вот почему все антигуманные системы настаивают на относительности добра и зла. В одной из статей Оруэлл пишет: «Не случайно крайние левые и крайние правые ненавидят либералов больше, чем друг друга: тоталитарное мышление стремится смазать нравственные проблемы, снять различие добра и зла» (цит. по: 8, с. 8).

Герои оруэлловского романа — бесстрашно полюбившие друг друга мужчина и женщина — ощущают связавшее их чувство как абсолютную ценность, а свою физическую и духовную гибель как плату за нее. Таков оруэлловский мир — католической критике он представляется бессмысленным. «Только идея Бога осмысляет протест Уинстона, — пишет итонский коллега Оруэлла католик-консерватор К. Холлис, — если же он просто сгниет в застенке, никем не услышанный, в чем смысл его личности, его борьбы? (цит. по: 8, с. 10). Но для Оруэлла, наоборот, и личность, и борьба Уинстона теряли всякий смысл, если их целью и их исходом было вечное блаженство под райской яблоней. Усилия Уинстона направлены на нравственное распрямление и просветление здесь — и то на миг, ценой которого будет не только физическая гибель, но и моральная деградация. Он знает, что его превратят в жалкое животное, лижущее сапоги палачам, но он знает, что в его мгновенном распрямлении есть смысл.

Светский гуманизм, по Э. Флю — сердце этики Оруэлла, а стало быть, «в потенции он не социалист, а либерал и этот потенциал выявился бы, проживи Оруэлл дольше: опыт показывает, что практически невозможна плюралистическая политическая жизнь при государственной монополии на экономику… Этот опыт мог поставить Оруэлла перед выбором: отказаться или от плюрализма, или от социализма. Скорее всего, он отказался бы от социализма» (8, с. 9).

В 1943 г., когда задумывалась и набрасывалась «Ферма», Оруэлл писал в рецензии на книгу Бёрнхема «Революция менеджеров»: «Коллективизм сам по себе не демократичен. Напротив, он может дать тираническому меньшинству силу, о которой не мечтала и испанская инквизиция» (цит. по: 8, с. 10). И он боялся появления такого меньшинства в лейбористской партии. «Не дай бог, в ней возьмут верх более жесткие типы, возможно, из левого крыла, но без либерализма тех, кто сейчас у власти. Члены сегодняшнего британского правительства никогда не переродятся, но в новом поколении уже посеяны семена тоталитарного мышления» (цит. по: 8, с. 10). В данном случае в одном духе с либералами высказывается и родная оруэлловская газета «Трибюн»: «Он был нашим доктором Джонсоном, — пишет Д. Уинник в преддверии наступающего 1984 г., — он бил нас слева. Но было бы неверно рассчитывать, что, проживи он дольше, он бы стал „леваком“. Нет, по крайней мере во внешней политике, он был консерватором» (36).

Большая, сравнительно с крайними, открытость либеральной критики текстам Оруэлла позволяет именно ей передать общее читательское восприятие его последнего романа как «love story». «Помимо и сквозь политическую риторику нас трогает трагедия Уинстона и Джулии. За этой трагедией стоит тема не столько политическая, сколько культурная: конфликт любви и власти, желания и подавления, возможность свободы в любви, свободы в любви», — пишет Друэт.

«Стали ли мы сегодня свободнее? У нас нет прежней стыдливости, прежнего морализма, но у нас есть доктора и сексологи, фрейдисты и порнографы, которые учат нас, что и как делать, что морально, что современно. Наше счастье зависит от сексолога, и вместо стыда безнравственности у нас возник новый стыд — неумелости, отсталости. Сексология — это форма вмешательства „маленьких братцев“ в интимную жизнь, о которой предупреждал Оруэлл» (7, с. 206). Сексология, таким образом, предстает как идеология, разрушающая утопию интимной жизни — сокровенную мечту человечества, вернее его женской половины.

В такой перспективе книга оказывается ярчайшим, хотя и непреднамеренным аргументом в пользу идей современного феминизма. Для критика этого направления Д. Патаи главные герои романа Уинстон и его палач О’Брайен — прежде всего столкнувшиеся в поединке мужчины, то есть люди, для которых сила — главная ценность, а борьба за власть или, по крайней мере, борьба с сильным человеком — единственно достойное мужчины занятие. Сам Уинстон не авторитарен, но тайно обожает авторитарного О’Брайена и хочет именно его признания. С другой стороны, диалектика силы и власти требует, чтобы каждый господин имел своего раба. И раб чувствует эту потребность, чувствует свою желанность и своего рода власть над господином. Это создает глубокую эмоциональную интимность всякой «силовой», «властной», «мужской» ситуации — от конкуренции до пытки. Отношения Уинстона и О’Брайена — «мужская игра», в которой нет правых-виноватых, а есть выигравшие и проигравшие. Не случайно сквозь роман проходит тема игры в шахматы: по мере капитуляции героя она все больше представляется ему некоей идеальной партией, где белые всегда побеждают.

Эта мужская игра противостоит идиллической игре героя с мамой в его воспоминаниях о детстве: там не было проигравших; каждый выиграл по четыре раза. «Все общество 1984 г. играет черными, а Большой Брат — белыми. Поэтому поражение каждого — его победа над собой… Как и все в мире 1984, это перверсия. Игра перевернута, как интимность, семья, нация, язык. Таким Оруэлл видел мир. Но он путал природу и культуру. Тоталитарный кошмар — не неизбежная человеческая судьба, а результат культурной поляризации господствующего мужчины и подчиненной женщины и культивирования мужества, основанного на подчинении. Не тоталитаризм, а мизогиния — подлинное имя этой идеологии. Оруэлл не мог назвать этот мир его именем, потому что сам был его частью» (22, с. 865–868).

* * *

Какова бы ни была природа отчаяния Оруэлла, степень его к концу 40-х годов была такова, что стала интимным ощущением трагически замкнувшегося времени и пространства: 101-я комната[11], где каждого ждет его самый большой страх, рядом. Но это не близость реалии, это иллюзия близости символа. Несмотря на живописные реалии послевоенного быта и политические ассоциации, «1984» как художественный текст — символическая мистерия в ее самом общедоступном демократичном варианте страшной сказки. Таково мнение крупнейших западных литературных критиков: К. Олдрита, Н. Фрая, Р. Петро, Л. Триллинга (23). Это не мешает социальной критике проводить злободневные аналогии, сталкивая кошмар Океании с реальностью сегодняшней Англии, которая им дорога и которую они хотели бы защитить от оруэлловского клейма.

Так, экономист Б. Беквит, пишет: «Это был несчастный больной человек, живший в самое несчастное больное для капитализма время. То, что он сказал о капитализме, в его время было правдой. Но он умер, капитализм выжил и изменился, а слово, ставшее неправдой, продолжает властвовать над душами и умами людей» (4, с. 23). «Дорогой Оруэлл, — обращается к автору „1984“ английский поэт Дж. Вейн, — все не так черно, как вы ожидали. Вы говорили, что мы живем среди руин цивилизации, но надо признаться, что руины эти достаточно комфортабельны… Вместе с тем все больше становится людей, которые понимают, что смысл жизни не в политике, а в самой жизни, которые разделяют ваше „наслаждение увидеть первый подснежник“, „умилиться кваканью обыкновенного лягушонка“ и „услышать вечную песню дрозда“, которую ваш герой вспомнил в застенке» (33, с. 7).

«Леваки» же, разумеется, используют оруэлловские проекции на современность для провозглашения «чумы на оба ваши дома»: капитализм и социализм. Модель Оруэлла, представленная им в рецензии на книгу Бёрнхема «Революция менеджеров», кажется Р. Уильямсу равно адекватной как «современному постиндустриальному», так и «авторитарно коммунистическому» строю.

Оруэлл ошибся, предполагая, что это новое военно-бюрократическое общество будет называться социалистическим.

Ошибка его понятна, пишет Уильямс, он жил во времена, когда капитализм был дискредитирован экономическими депрессиями, с которыми он тогда не умел справляться, а фашизм — военным поражением, которое он к тому же потерпел под стенами Сталинграда, а не Парижа. Выбирать «приличное» название было не из чего. Но капитализм не сдался, а возродился в «чуде» 1950–1970 годов. Для миллионов рабочих выросли жизненные стандарты. Финансовые институты окрепли за счет кредитного потребления. Пролы стали потребителями и дисциплинировались через лояльные к власти профсоюзы (35, с. 15–16).

Дальше Раймонд Уильямс пишет: «В сегодняшнем мире есть предсказанная Оруэллом военная и экономическая интервенция сверхдержав в малые страны, есть государства-сателлиты, но есть и то, что он не предполагал: национально-освободительное и революционное движение в том мире, который при нем назывался колониальным».

Реальный 1984 г. более сложный, более динамичный, более неопределенный мир, чем цельный, системный его образ у Оруэлла. В нем больше свободных или относительно свободных людей, но много и таких, кто умер и умирает в «малых» войнах, и еще больше таких, кто живет в страхе перед гибелью в атомной войне. Скудость и дефицит в развитых странах сменились изобилием, но огромные регионы мира голодают.

Реальный 1984 г. значительно больше похож на свой литературный образ на уровне идей и слов, чем на уровне реалий. Бомбежки, артиллерийские обстрелы в полном соответствии с логикой двоемыслия называются в нем пацификацией, и каждый виток в наращивании вооружения сопровождается уверениями, что это акция в защиту мира. Лозунг «Война — это мир», написанный на стенах убогих домов полуголодной и грязной Аэрополосы № 1, реет, как знамя, над блестящими, нарядными городами реального 1984 г." (35, с. 14).

Хотя, как мы видели, живший в первой половине XX века Эрик Артур Блэр, писавший под псевдонимом Джордж Оруэлл, нередко занимал антикоммунистические позиции, его причисление к идеологии антикоммунизма во второй половине XX в. предоставляется западным ученым и писателям либерально-прогрессивного направления неправомерным. «Парадоксально, что пламенный радикальный социалист, всю жизнь боровшийся за равенство, остался в памяти людей только как критик первой в мире радикальной попытки установить это равенство и, стало быть, невольный, скрытый защитник капитализма», — пишет Д. Гудмен, футуролог, подсчитавший, что из 137 оруэлловских предсказаний 100 сбылись[12].

«Всехность» Оруэлла оборачивается «ничейностью»: «Многие западные либертарии — неоконсерваторы, центристы и социал-демократы — считают Оруэлла своим, — возмущенно пишет Вагар. — Но ведь очевидно, что автор „1984“ был романтик, анархист-тори и скептик, столь же мало веривший простому человеку, как и интеллектуалу» (31, с. 26). Действительно, своей жизнью и творчеством Оруэлл создал «рамку соотнесения» для самых разных западных мировоззрений: и для той модной интеллектуальной «высоты», согласно которой вера в радикальные изменения — это или результат личной и социальной неустроенности, или наивный подростковый идеализм; и для оптимистического представления об Англии и вообще о Западе как о более терпимом, здоровом и богатом обществе, чем утопические коммуны; и для неутолимой мятежности и ожесточенного изгойства; и для народнического растворения в «просто жизни».

Количественно резюмируя идеологическую дискуссию, надо признать, что все-таки особенно часто Оруэлла отождествляют с собой крайне левые (и это право признает за ними крайне правый поклонник Оруэлла А. Безансон). «Революционный социализм Оруэлла, — пишет известный писатель, критик и идеолог „новых левых“ Р. Уильямс, — был тем самым, что сегодня называют „ультра“ те, кто смотрит на нас со стороны. Его Испания — это наш Париж. (68-го года. — Реф.). Из его отчаяния мы сделали новую веру, мы — поколение… верящее в прямое политическое действие, в демонстрации, в уличную политику. В глубоких своих пластах английская „новая левая“ — потомки Оруэлла; он всегда с нами — с пулей в горле[13], с печальным узким лицом, с прозрачными словами, рожденными в муке и сомнениях. Он притягивает нас к себе, хотя нам трудно, очень трудно с ним, но это полезная для нас трудность» (34, с. 85).

Марксистская критика, исходя из социальной и эстетической реальности творчества Оруэлла, считает закономерным, что, как пишет в журнале «Проблемы мира и социализма» Е. Йорген, «в буржуазно-либеральных кругах высказывается сейчас немало суждений, что в США и других капиталистических странах частично сбываются оруэлловские политические предсказания. Ссылаются на растущее вмешательство бюрократического аппарата власти и империалистических монополий в личную жизнь людей, манипулирование их сознанием, создание всеохватывающей системы ложной пропаганды… Обличая реакционную политику империализма, к художественным образам и изречениям из „1984“ прибегают и публицисты-коммунисты» (1, с. 92).

В споре об Оруэлле нет ничего удивительного. Закономерная, повторяющаяся в истории разных обществ ситуация — борьба потомков и современников за писателя, ставшего классиком. В этом случае она обострена тем, что живший в первой половине XX в. (1903–1950) Оруэлл как человек и писатель принадлежал его второй половине. Он принадлежал времени, когда повсеместно в литературе Запада стилистический эксперимент уступает место поиску «естественного» нелитературного языка, так же как борьба за «место под солнцем» у многих представителей того слоя, из которого вышел Оруэлл, сменилась поиском «альтернативного существования» вне общества. Оруэлл изобразил беглеца из общества в своем романе «Пусть цветет ландыш» (Keep the aspidistra flying., 1936[14]) и сам в какой-то мере был им в молодости.

В его время большинство интеллектуалов стремились обрести научное мировоззрение или религиозную веру, он же оставался социальным аутсайдером и принципиальным агностиком, как миллионы альтернативников сегодня. Самый образ его жизни (простая одежда и пища, уголь, свечи, «натуральное» хозяйство) сегодня не только не воспринимаются как чудачество, но становятся модой. «Сейчас мода на ностальгию, — пишет автор воспоминаний об Оруэлле, — но в его времена прошлое казалось ненужным хламом. Он был одним из первых, грезивших о прошлом, как герой его романа „За глотком свежего воздуха“ (Coming up for air, 1940); одним из первых, кто показал в кошмарной грезе о будущем, как будущему нужно прошлое» (9, с. 215). О значении оруэлловской сатиры на язык газет и политики мы говорим в другой работе[15]. Оруэлловский «новояз» во многом предвосхитил Оксфордскую школу социальной лингвистики (10), а его художественное исследование параноидальной природы властолюбия — современную социальную психиатрию.

Советский философ пишет о «1984»: «Мне кажется, абсолютно необходимо различать полутона. Одно дело пещерный антикоммунизм… и совсем другое — серьезная антиутопия… Будущее всегда было и будет предметом исследования средствами науки и искусства. И роман-предупреждение занимает в этом ряду свое видное место, помогая нам яснее видеть рытвины и ухабы, избирать оптимальные пути к нашим благородным целям» (2, с. 209).

Список литературы

1. Йорген Е. Оруэллово поветрие. Проблемы мира и социализма. Прага. 1984, № 3, с. 91–92.

2. Шахназаров Г. Антиутопия и жизнь. — Иностранная литература. М., 1983, № 2, с. 199–209.

3. Beadle О. Orwell amp; neoconservatives. — Dissent, Chicago, 1984, vol. 31, № 1, p. 71–76.

4. Beckwith B. George Orwell. — The Futurist, Wash., 1983. vol. 17. № 6, p. 23–25.

5. Cornish G. «1984». — The Futurist, Wash., 1983, vol. 17, № 6, p. 21–23.

6. Crick B. Orwelliana. — New Statesman, L., 1982, vol. 104, № 2687, p. 20–21.

7. Druet P. On the proper application of the human sciences: love making as a political act. — Impact of science on society, P., 1983, № 2, p. 200–209.

8. Flew A. Was George Orwell a humanist? — Free inquiry, Buffalo; N. Y., 1983, vol. 4, № 1, p. 7–10.

9. Fyvel. T. George Orwell: a personal memoir. — N. Y., Secker amp; Warburg, 1982. — 221 p.

10. Harris K. Misunderstanding of Newspeak. — The Time’s Lit. Suppl., 1984, № 4, 214, p. 17.

11. Kazin A. Not one of us. — The New York Revue of Books, N. Y., 1984, vol. 31, № 10, p. 13, 18.

12. Koestler’s Orwell. — Encounter, L., 1983, vol. 61, № 2, p. 48–49.

13. Leys S. Orwell: the horror of politics. — Quadrant, Sydney, 1983, vol. 27, № 12, p. 9–21.

14. McNamara R. amp; O’Keeffe I. Warning for «1984». — On Orwell amp; Evil. — Encounter, L., 1982, vol. 59, № 6, p. 43–48.

15. Orwell G. Animal Farm. — L.: Secker amp; Warburg, 1945.

16. Orwell G. The collected essays, journalism and letters, 4 vol. / Ed. by Orwell S. amp; Angus J. — L.: Secker amp; Warburg, 1968.

17. Orwell G. Critical essays. — L.: Seсker amp; Warburg, 1946. — 169 p.

18. Orwell G. Down and out in Paris and London. — L.: Secker amp; Warburg, 1954. — 213 p.

19. Orwell G. Homage to Catalonia and Looking back on the Spanish war. — L.: Secker amp; Warburg, 1969. — 246 p.

20. Orwell G. Nineteen Eighty Four. — L.: Penguin books in ass. with Secker amp; Warburg, 1954. — 251 p.

21. Orwell G. The road to Wigan Pier. — L., 1937. — XXIV. 264 p.

22. Patai D. Gamesmanship and androcentrism in Orwell’s «1984». — PMLA, N. Y., 1982, vol. 97, № 5, p. 557–568.

23. Petro P. Modern satire: four studies mouton. — Berlin, New York, Amsterdam, 1982. — 156 p.

24. Podhoretz N. If Orwell were alive today. — N. Y., 1983, vol. 266, № 1592, p. 30–37.

25. Rees R. George Orwell: Fugitive from the camp of victory. — L.: Seсker amp; Warburg, 1961. — 160 p.

26. Rubin B. Orwell’s nightmare. — Socialist standart, L., 1983, vol. 179, № 952, p. 241–242.

27. Steinhoff W. George Orwell and the origins of «1984». — Ann Arbor: Michigan Univ. Press, 1977. — 288 p.

28. Strachey G. Thestrangled cry. — Encounter, L., 1960, vol. 15, p. 3–18.

29. Supplee K. The man behind «1984». — Guardian weekly, Wash., 1983, vol. 129, № 24, p. 17.

30. Voorhees R. The paradox of George Orwell. — Lafayette, 1964. — 127 p. — Bibliogr.: p. 121–123.

31. Wagar W. 1984: the year that never comes. — The Futurist, Wash., 1983, vol. 17, № 6, р. 26.

32. Wain J. Prom diagnosis to nightmare: Koestler amp; Orwell on the totalitarian mind. — Encounter, L., 1983, vol. 61, № 2, p. 45–50.

33. Wain J. Dear George Orwell: A personal letter. — The American scholar, N. Y., 1982–1983, Winter, p. 6–7.

34. Williams R. Orwell. — Fontana: Collins, 1971. — 95 p.

35. Williams R. Nineteen Eighty Four in 1984. How does the novel helps our understanding of the year. — Marxism today, L., 1984, vol. 28, № 1, p. 12–16.

36. Winnick D. The road to 1984. — Tribune, 1983, Dec. 16.

37. Woodcock G. The crystal spirit: a study of George Orwell. — Minerva Press, 1966. — VII, 366 p. — Bibliogr.: p. 357–358.

38. Zwerdling A. Orwell and the Left. — New Haven. — L., Yale univ. press, 1974. — XII, 215 p.

Примечания

[1] См.: Arblaster A. The rise and the decline of Western liberalism. — Oxford, 1984, p. 319.

[2] См.: Социокультурные утопии XX в.: Реф. сб. М. ИНИОН, 1984 г.; вып. 3.

[3].О принципах определения подробнее см. в «Предисловии» к PC «Социокультурные утопии ХХв." / Реф. сб. М.: ИНИОН, 1984, вып. 3.

[4] На февраль 1984 г., по сведениям журнала «Футурист», только в Англии имеется 11 млн. копий (9а). Добавим, кстати, что ожидание наступления «оруэлловского кошмара» в 1984 г. — пример массовой аберрации восприятия текста книги, в которой отчетливо сказано, что новый строй установился в середине XX в., и герой книги, которому около 40 лет, живет при нем с раннего детства.

[5] Английский неотроцкист; в 60-х годах — «новый левый».

[6].Independent Labor Party — Независимая лейбористская партия.

[7] Он пережил «1984» на 6 месяцев и умер 22 января 1950 г. в лондонском госпитале от туберкулеза.

[8] Partido Obrero de Unificacion Marxista — Рабочая партия марксистского единства; анархо-троцкистского, антикоммунистического направления, ополчение POUM участвовало вместе с анархо-троцкистскими группами в мятеже 3 мая 1937 г. в Барселоне, подавленном регулярными войсками Объединенной социалистической партии Каталонии.

[9] Adorno Т., et al. The authoritarian personality. — N. Y., 1950.

[10] Burnham G. The managerial revolution. — N. Y., 1941.

[11] В романе «1984» — это место последней пытки и последнего падения человека.

[12] Goodman D. 1984 and Nineteen Eighty Four. — The Futurist, Wash., 1984, vol. XYII, № 6, p. 24.

[13] Оруэлл был ранен в Испании.

[14] По смыслу более адекватен перевод «Пусть растет фикус (или герань)», речь идет об азиатском ландыше — символе «мещанского» уюта и «просто жизни».

[15] См. обзор «Об одной лингвистической утопии», в кн. «Социокультурные утопии XX в.: Реф. сб. / М. — ИНИОН 1985, вып. 3.

Заметили ошибку в тексте?
Пожалуйста, выделите её мышкой
и нажмите Ctrl+Enter.
Система Orphus