Статьи и эссе | Терроризм | Путь в террор

Путь в террор

Москва, 1981 г.
Обложка книги Дж.Беккер «Дети Гитлера»
Обложка книги Дж.Беккер «Дети Гитлера»

«Дети Гитлера»

Прологом левого терроризма обычно считают события шестидесятых годов в «студенческих столицах» — Париже и Берлине, Бостоне и Гарварде, Тренто и Киото.

В Берлине зловещее чудо перерождения пацифизма в насилие свершилось в майские дни 1967 года, когда официальные власти, легальные студенческие организации, клубы, коммуны — все по-своему — готовились к визиту шаха Ирана. На стенах коммун, кампусов, книжных лавок — портреты шаха, распространяемые венским «Международным фондом свободы» под объявлением: «Разыскивается преступник», 28 мая студенческий журнал «Конкрет» печатает «Открытое письмо шахине» за подписью известной пацифистки Ульрики Майнхоф. Правительство Баварии временно высылает из Мюнхена сто семь студентов-иранцев. «Вольные художники «Коммуны I» готовят маски шаха и шахини для мирной студенческой демонстрации, назначенной на вечер 2 июня — время визита шаха в сопровождении президента Любке в оперу. Организатор «Коммуны I» Фриц Тайфель сочиняет очередной хэппенинг. Трудно сказать, кто начал драку в этой толпе, где кроме студентов были все четыре полиции Берлина и эмигранты всех стран и континентов, в том числе небольшая, но крайне агрессивная группа правых иранцев, шумно выражавших свою преданность шаху (есть свидетельства, что она и начала). Когда полетели камни и помидоры, многие бросились бежать. Сержант полиции Карл Хэйнц Кирас выстрелил в спину одного из бежавших.

Андреас Баадер (третий слева) и Гудрун Энслин с друзьями.
Андреас Баадер (третий слева) и Гудрун Энслин с друзьями.

Юноша, скончавшийся вечером в госпитале, оказался студентом-теологом из Ганновера Бено Онезоргом. Ему было 23 года, он недавно женился, в Ганновере его ждала беременная жена. На демонстрации и вообще «в политике», возможно, случайный человек.

Дни и ночи идут траурные митинги в университете, кампусах, коммунах, протестантских церквах и отелях. «Убийство Бено и реакция властей на него уничтожили наши последние иллюзии об этой системе», — скажет позже активист левого движения Вилли Веспер. Гюнтер Грасс пишет о «первом политическом убийстве» в ФРГ…

Последствия террористического акта — разрушенная офицерская столовая в штаб-квартире американской армии. Франкфурт-на-Майне, май 1972 года.
Последствия террористического акта — разрушенная офицерская столовая в штаб-квартире американской армии. Франкфурт-на-Майне, май 1972 года.

Короткий опыт лично пережитого насилия, своя капля крови потрясла сильнее тех пролитых за океаном морей крови, о которых рассказывали газеты и экран. В 1970 году эти настроения усилились убийством четырех и ранением десяти студентов во время демонстрации протеста против вторжения в Камбоджу в Кентском университете США. Насилие звало к сопротивлению — резистансу, — они упивались этим словом, юноши и девушки сороковых годов рождения, составившие ядро первого призыва террористов.

В начале шестидесятых годов это поколение зачитывалось книгами Маркузе. Они не хотели быть «консервативными массами» во времена, когда все только и говорили о личности — «подлинной», «отчужденной», «ускользающей». Личность! Острый соблазн и самый большой дефицит; мистикой личности и подлинности было пронизано все, что они читали.

Их кумир Жан Поль Сартр назвал выдающегося революционера Че Гевару настоящим интеллектуалом и самой подлинной личностью нашего времени. Именно поэтому юные радикалы так охотно отождествляли себя и с бородатым человеком в берете, романтически погибшим в горах Боливии, и с его французским другом Режи Дебре, приговоренным к двадцати шести годам тюремного заключения, и с «черным доктором» Францем Фаноном, мистикой насилия которого они упивались, как стихами любимого этим поколением поэта Рембо: «Насилие очищает нацию, освобождает ее от страха, отчаяния и апатии».

Юные радикалы как-то не заметили, что воспевший насилие Фанон служил революции не пулей и бомбой, а своим открытым домом и госпиталем, что Че Гевара говорил о терроризме: «Он подрывает то, на чем мы держимся, — контакт с массами», и главное — что все это было не только в другом месте, но в другое время.

Но не обладая талантами вождей, они не имели и горького дара рядовых — естественной революционной жизненной позиции. В комплексе их негативизма «аллергия на громкое слово» была самой острой точкой, опасной болезнью, избавления от которой они парадоксально искали в литературе. «Катехизис революционера» Нечаева был уже известен в этой среде, но ему не хватало современного антуража. В 1970 году текст пришел: книга Карлоса Маригеллы «Городская герилья».

У шестидесятилетнего бразильского маоиста они читали: «Умереть под флагом Вьетнама, Венесуэлы, Гвинеи, Боливии равно славно и желанно для американца, азиата, африканца и даже европейца», и это был, действительно, знакомый с детства благородный мотив — мотив гарибальдийский, брауновский, однако там звучала и пошлая детективная песенка: инструктаж грабежей и похищений — их своеобразная «контркультура», к несчастью, была всеядна.

Маригелла писал о желанной смерти, Рембо — о смерти-освободительнице. «Славная и желанная смерть», а не жизнь — главная парадигма сознания этого течения, которое безо всяких оснований называют иногда утопическим. Как раз утопическая, оптимистическая способность мышления была у них в зачаточном состоянии. Они плохо представляли себе будущее, почти не мечтали о нем, разве что о ближайшем будущем — героическом подвиге.

Однако за европейской «герильей» стояла серьезная «душевная реальность» — духовный голод и нравственная неуверенность детей кризисного времени. Они родились буквально на пепле газовых камер и сразу услышали о еще более страшном завтрашнем пепле — лучевой смерти. Настоящее представлялось ирреальным — оно побуждало к визионерству, а не к анализу.

Аполитичная по существу среда юных буржуазных радикалов брезговала договорами и совещаниями, расчетом и компромиссом: из всех исторических соглашений она помнила один Мюнхен. Уважение к коммунистическим партиям потому было недолгим «они запятнали себя» разрядкой, большими историческими компромиссами и объединенными программами. От какого бы то ни было участия в демократических институтах, от легальной политики их отвратил 1966 год — год союза социал-демократов с христианскими демократами. Это была последняя капля, переполнившая их не очень-то большое социальное терпение, и романтический протест перелился в асоциальное измерение — террор.

День убийства Бено Онезорга — 2 июня. И «2 июня» мы пишем дважды, потому что это дата взрывов, поджогов, убийств, похищений, ежегодных с 1968 года годовщин мести и название немецкой террористической группы. Тогда же определились и будущие лидеры западногерманского террора, будущие уголовные преступники: Ульрика Майнхоф, Гудрун Энслин, Карл Распе, Фриц Тайфель…

Место зарождения левого террора — Берлин, «этот западный остров в восточном море, где политические интриги… брожение и мятежи, эксперименты альтернативного образа жизни, провоцирующие речи и самовыражение действием затопили университет и коммуны, респектабельные клубы и „аргумент-клуб“, студии и пивные, улицы и элегантные дома шили», — пишет английская исследовательница терроризма Дж. Беккер («шили» — шикарные левые).

Пожилым наблюдателям ситуация начинает напоминать Веймарскую республику двадцатых годов, когда «почти ни у кого не было будущего, и не хотелось вспоминать о прошлом. Мы много, очень много читали, много спорили, мы часто были в депрессии. В нас бродил вирус гражданской войны».

ФРГ пережила терроризм первой, и до тех пор, пока Италия и Япония не разделили с ней ответственности, не было недостатка в идеях национальной природы терроризма.

Неомарксистский историк Бен Шваб пишет, что события семидесятых годов закономерны для немецкой истории с ее «тевтонскими ужасами», впервые описанными древними римлянами. «Первая идеологическая катастрофа в Европе — крестьянская война в Германии XVI века, первая катастрофическая по масштабам и последствиям религиозная война — „тридцатилетняя“. После 45-го года мы думали, что порвалась цепь насилий, — мы ошиблись».

Когда появилась японская «Красная Армия», много писалось, что современный японский терроризм — возрождение национальной традиции камикадзе в форме мятежа молодежи против низменного духа «ma-i-ho-mu» (мой дом) и «ma-i-ka-a» (мой автомобиль).

Но Италия не знала ни тридцатилетних гражданских войн, ни камикадзе…

В этих странах сотни тысяч участвовали в молодежном движении, в различных формах политического, социального и культурного протеста — немногие из них стали на путь террора.

Для большинства западных ученых и писателей трактовка терроризма как крайней формы социалистического мировоззрения тоже приемлема с очень большими оговорками. Со времен Маслова и позднее Хорхаймера и Адорно они привыкли видеть в идеологии феномен вторичный, отражение более глубинных психологических потребностей личности, растущих из темных недр подсознания.

Человек или авторитарен, или либерален, и таков он во всем: от выступления на митинге до нюансов интимной жизни, заключил Адорно и другие авторы «Авторитарной личности», подвергнувшие тысячу «средних американцев» различным тестам на «потенциальный фашизм» (и обнаружив его у 60 процентов опрошенных!)

Дж. Беккер, по существу, рассматривает террористов ФРГ сквозь эту же призму. Она только переадресовала обвинение Адорно от обывателя — либеральной элите. По Беккер, сам Адорно, как и вся франкфуртская школа, как и их ученики и последователи, оказались носителями фашистского потенциала, который актуализировала горстка самых горячих голов или самых ущемленных сердец. Оценка Беккер терроризма категорична: «Антифашистское сопротивление, как они назвали свои действия скорее из лукавства, чем по невежеству, было лишь способом удовлетворения их эгоистических порывов». Именно в этом смысле следует понимать название ее художественного исследования о террористической группе Баадера — Майнхоф: «Дети Гитлера».

Автор большого исследования о терроризме «Последнее оружие» Ян Шрейбер на вопрос, кто именно становится террористом, отвечает: «никто именно. По обстоятельствам — любой… Я отвечаю резко, но я отвечаю на все эти пошлые стереотипы, „что арабу, в конце концов, жизнь недорога, что негры — дикари, им убить — пара пустяков, что японцев много и они не могут относиться к жизни всерьез, что ирландцы — пьяницы и хулиганы“, а некоторые безумные европейцы принимают их всерьез и подражают им… Как это неумно и опасно — видеть в террористах умственно поврежденную малую группу, которую можно перебить или переловить. Террористы — это не „они“, это — мы, это большинство из нас. Способность причинить страдание ближнему свойственна очень многим».

Спектр ответов на вопрос о личности террориста широкий: благородные пацифисты, религиозные фанатики, крайние коммунисты, врожденные преступники, психически больные, социальные эксгибиционисты; ущемленные и пресыщенные, супермены и неудачники.

Но при пестроте спектра в нем есть повторяющийся, превалирующий тон: люди не от мира сего, романтики, не поладившие с действительностью. Психологически-психоналитическая трактовка личности террориста в западной литературе, пожалуй, преобладает.

В этом смысле книга Джулиан Беккер «Дети Гитлера» показательна. Она чрезвычайно мозаична: отрывки писем, исповедей, интервью, мемуаров, протоколов, стенограмм.

Тем не менее масштабы добросовестно и профессионально обработанного эмпирического материала позволяют вглядываться в то, что действительно важно читателям — современникам и потенциальным жертвам террора — в лица, характеры, биографии, судьбы. Джулиан Беккер знает лично нескольких террористов и без счета очевидцев: родных, друзей, состоявшихся и не состоявшихся супругов, хозяев квартир, университетских профессоров, соседей.

Она изучила фотографии и биографии не только отцов и матерей своих героев, но дедов и прадедов. Ломая хронологию и обрывая биографические нити, автор упорно прочерчивает траекторию падения героев. Книга пронизана страстной ненавистью не только к терроризму, но и ко всему, что, с точки зрения автора, порождает его: политической левизне, религиозной экзальтации, культурной элитарности, эстетизму, нравственному идеализму и т. д.

Сразу же в прологе герои появляются уже преступниками, убийцами, потерявшими человеческий облик.

В искусственно освещенной комнате суда на скамье подсудимых сидят четверо вожаков «Фракции Красная армия» в одинаковых голубых джинсах и черных свитерах, прозрачные от бесконечных голодных забастовок. Их лица в глубоких складках, глаза блуждают.

Это май 1975 года.

Одной из них — Ульрике Майнхоф — осталось жить несколько дней. Через год покончат с собой и остальные — Андреас Баадер, Гудрун Энслин и Карл Распе.

Дети проклятой миром фашистской Германии, они хотели быть в глазах мира и мучениками, и спасителями сразу; в этом романтичном желании автор видит гордыню и изуверство… «Это был отчаянный крик: „Не я, не я виноват!“. Это было не приятие вины, а уклонение от нее!»

Сообщая, что Ульрика Майнхоф перечитала в отрочестве гору книг о фашизме, Беккер добавляет: «Жаль, что это не были книги, написанные самими фашистами, может быть, они уберегли бы ее от ложного пути».

— Кто ваш отец? — спросили на суде одного из лидеров «2 июня», Фрица Тайфеля.- «Фашист, разумеется. Ведь он того поколения». Ни отец Тайфеля, ни другие «отцы» не были нацистами; более того, многие находились в молчаливой оппозиции к Гитлеру, составляя скрытый антифашистский потенциал страны. Но за отчаянным криком «Не я виноват!» неизбежно стояло преувеличение чужой вины, суд над отцами — скорый и неправый. Обвинив детей в жестокой несправедливости к родителям, Беккер в свою очередь пристрастно и дотошно входит в их родословные — до третьего колена, чтобы докопаться до корней, до породившего терроризм «духа» или «дьявола». (В книге охотно обыгрывается фамилия одного из ведущих героев — Тайфель.)

«Пасторская дочь» Гудрун Энслин

Гудрун Энслин, 1977 год.
Гудрун Энслин, 1977 год.

Андреас Баадер и Гудрун Энслин открыли эпоху террора в ФРГ поджогом универмага во Франкфурте и через десять лет покончили с собой в один день и час в Штаммхеймской тюрьме.

Гудрун — дочь пастора, поклонника Карла Барта, известного теолога, отказавшегося от изъявления лояльности Гитлеру и эмигрировавшего в Швейцарию, духовного вождя немецкой конфессиональной церкви, объединившей вскоре после прихода Гитлера к власти двадцать девять протестантских церквей, не примкнувших к гитлеровской «Райхскирхе». Помимо теологии пастор Энслин увлекался портретной живописью в сентиментально-романтическом стиле и изучал семейную генеалогию, которая стоила того — предком Энслинов был Гегель.

Гудрун много и серьезно училась, прежде чем подложила бомбу под ковер франкфуртского универмага: германистике, славистике, англистике, философии, социологии, педагогике — в двух университетах (Тюбингенском и Берлинском Свободном), в педагогическом колледже, серьезно думала о педагогической карьере, но литературные интересы перетянули. Она трудилась над докторской диссертацией и одновременно активно работала в СДПГ. За успехи и усердие она получала стипендию немецкого образовательного фонда и личную помощь доктора Эрнста Хейнца, ее будущего защитника на франкфуртском процессе, горячего апологета Энслин до конца. «За 52 года работы со студентами, — говорил Хейнц, — я никогда не встречал такой необыкновенной девочки». Разумеется, внешне она очень изменилась: носила джинсы и пела «Интернационал» вместо «Аллилуйя», курила и, изгнанная за это из дома тетки-пуританки, снимала квартиру, зналась с коммунарами и берлинскими хиппи, вышла замуж, родила сына, но, настаивает Беккер, она оставалась «дочерью пастора», жаждущей кровавого мученического подвига, сжигаемой огнем, который могла погасить только священная война за идею.

Писатель Гюнтер Грасс, знавший Энслин в те годы, рисует ее «идеалисткой с врожденной ненавистью к компромиссам, верующей в Абсолют, в совершенное решение».

В 1966 году Энслин вышла из СДПГ. У нее началась «аллергия на слово»: говорить и писать — сколько можно; ее раздражало все: и рафинированное рыцарство мужа, просветителя и книжника, и «мальчишеский праксис» студентов-леваков, их подвиги (отлупить оппонента, бросить яйцо в американское посольство, разорить машину девушки, приехавшей на митинг в дорогом манто).

После убийства Бено Онезорга она почти невменяема. «Мы пытались объяснить ей, что политические события требуют анализа, — рассказывает товарищ Энслин, — но она твердила: «Сопротивляться насилию можно только борьбой». «По щекам ее текли слезы, — пишет Беккер. — Что это были за слезы? В свете всего, что случилось потом, я думаю: она плакала от досады, что не она стреляла».

В 1968 году, поворотном в судьбах многих террористов, Гудрун Энслин ушла из студенческой партии — в подполье, от литератора Веспера — к «человеку дела» Андреасу Баадеру: «Потянулась к нему всей своей дикой волей, до поры до времени зажатой моральным давлением ее суровом пиетистской семьи». Подполье не означает в данном случае какой-то тайной организации — такой в ФРГ еще не было; подпольем были они с Баадером, пригретые художницей Элеонорой Мишель, преданной Баадеру и долгие годы содержавшей его и его подруг в модной мастерской, где спали и кормились беглецы от потребительского террора.

Они составляли планы сокрушения «клубничного рейха» (словечно Гудрун), читали Мао и Маркузе.

Некоторые уже начинали переходить от слов к делу, но «берлинский Марлон Брандо» Баадер и «дочь пастора» оказались самыми решительными. В годовщину убийства Онезорга они решили разбудить обывателя зрелищем горящих аксессуаров потребительского террора — напомнить о Бено, о горящем Вьетнаме и о своих горящих сердцах.

Их судили не только за поджог, но и за попытку убийства: в вечернем универмаге работали художники (случайно уцелевшие), которых террористы (не числившие еще убийство среди методов классовой борьбы) «не предусмотрели».

В тюрьме, как и на воле, Энслин была мотором и нервом группы, фанатически неутомимой и изворотливой в сопротивлении, инициатором голодовок, возможно, и коллективного самоубийства.

Но в центре художественного исследования Беккер — не Энслин. На суперобложке «Детей Гитлера» — выразительный фотопортрет Ульрики Майнхоф с заломленными на фоне тюремной стены руками. И на фотовкладках — Ульрика: сияющий ребенок, серьезно оживленная девочка-подросток, грустная женщина с мужем и детьми.

Джулиан Беккер ставит Ульрику Майнхоф в центр своего исследования, прекрасно понимая, сколь ничтожна была ее роль в вооруженной борьбе (она до обморока — факт ее биографии — боялась выстрелов; путала адреса и шифры; всего раз участвуя в ограблении банка, от рассеянности и волнения оставила в кассе почти все деньги), потому что именно «случай Ульрики» позволяет вскрыть нарыв романтического сознания, высказать об элитарном героизме все то, что Беккер недосказала в более скромной биографии Гудрун Энслин.

«Ничего личного»: Ульрика Майнхоф

Пастор Энслин чтил в своей генеалогии Гегеля. В родословной Майнхофов тоже горит звезда первой величины: поэт-романтик Фридрих Гёльдерлин.

За Ульрикой Майнхоф — поколения протестантских теологов и священников: из колена в колено ее предки с отцовской стороны проповедовали, учили и служили в Штутгарте и его окрестностях.

Отец не мог оказать непосредственного влияния на Ульрику и ее сестру: он рано умер от рака. Вскоре погибла и мать от этого недуга.

Девочки не знали горького сиротства — их детство было согрето ненавязчивой преданностью младшей подруги матери Ренаты Римек, ученого и педагога, христианской социалистки, председателя Немецкого союза за мир, награжденной медалью Карла Осецкого и званием почетного доктора лютеранской Теологической академии в Будапеште.

Неуверенная в себе, внутренне зависимая, Ульрика остро нуждалась в признании извне. Беда была в том, что она жаждала любви не всех, а только некоторых — одинокого избранного меньшинства. В Ольденбурге в кругу Ульрики образовался моральный архетип, нравственная привычка на всю жизнь — быть частью посвященной элиты. Вся ее последующая оппозиционность и даже радикализм, согласно Беккер, шли не от критически независимого мышления, но были сначала отражением взглядов, а потом — паролем соединения со «своими», с семьей, которую она потеряла так рано и искала всю жизнь.

Ульрика Майнхоф с мужем и дочерьми, 1964 год.
Ульрика Майнхоф с мужем и дочерьми, 1964 год.

В тонком слое первой немецкой послевоенной молодости, в маленьком девичьем кружке респектабельной школы писательница ищет ростки большого социального зла — истоки общественных бед и личных катастроф.

Этот кружок не занимали моды и сердечные тайны, там до глубокой ночи спорили об искусстве, морали, истории, политике, религии, литературе. «Мы были серьезные девочки, девочки в брюках, не просто начитанные, но читающие то, что не читают другие, — все эти вещи, запрещенные при нацизме и вдруг увидевшие свет, — Томас Манн, Сартр, Гессе. Последний был нашим любимцем, романтизм его прозы, как поэзия любимого Гёльдерлина, особенно импонировала нам, разжигая наши и без того пылающие сердца. Он писал о людях инаких, одиноких, страдающих. Степной волк, гений страдания, презирающий всех, кто доволен жизнью, кто буржуазен, вульгарен, толстокож, мелок, скучен, ординарен, короче — «тупой американец», — писала школьная подруга Ульрики.

Эти девочки жили в нарочитом аскетизме, в «потребительском воздержании», не отказывая себе только в одной роскоши — в общении, в «наших бесконечных вечерах». Интимность этих вечеров, теплота и тревожная напряженность отношений, чувство собственной значительности, центральности — под этим «наркозом общения» Ульрика Майнхоф только и могла жить.

«Ульрика, — вспоминает школьная подруга, — была центром нашего кружка, нашим оракулом.

В ней была скрытая мятежность духа, — наверное, в этом была тайна власти над нами вовсе не тщеславной и очень мягкой девочки, уступчивой во всем, кроме тех идеалов, в которые она верила. Для меня в дружбе с ней был тогда смысл жизни, дуновение чего-то возвышенного и печального; и нюанс запрещенного, и знак подлинности, в „подлинности“ была тогда наша гордость, наша главная жизненная мера».

В 1955 году Ульрика поступила в Марбургский университет. Она изучала педагогику и психологию, факультативно — историю искусств, но никогда — социологию, политику, право: эти предметы были ей скучны и давались хуже.

По воспоминаниям сокурсников, ее политическая левизна сводилась тогда к протесту против атомного оружия и сентиментальному предпочтению Восточной Европы — традиционной, романтичной, страдающей — преуспевающей Америке.

Подлинной духовной родиной Ульрики было в то время мистическое «Братство св. Михаила» — не секта и не орден, а что-то вроде интимного кружка, возродившего лютеровскую литургию и практику духовных упражнений. Одно время она думала о монастыре.

В 1957 году Ульрика оставила Марбург и переехала в Мюнстер — католический город Вестфалии. В Мюнстерском университете она впервые втянулась в политическую активность — кампанию за разоружение, организованную «Комитетом против атомной смерти».

Как представитель мюнстерского студенчества на антивоенной конференции в Бонне, она могла познакомиться с самыми выдающимися людьми страны: например, с членами комитета Генрихом Альбертом и Вилли Брандтом. Одно из знакомств стало для нее роковым: редактор левого студенческого журнала «Конкрет» Клаус Райнер Рёль через несколько лет стал ее мужем. В отличие от Ульрики это был политик.

Ульрика Майнхоф в тюрьме, 1975 год.
Ульрика Майнхоф в тюрьме, 1975 год.

Оставаясь «в душе» школьницей, мечтающей о романтическом подвиге, Ульрика Майнхоф стала ведущим автором «Конкрета». Жена азартного и умелого политика и журналиста, сама ведущий журналист сенсационного журнала, по мнению некоторых, «первое перо Германии», она — автор дерзких открытых писем иранской шахине и Штраусу.

Ей рукоплещут либералы, радикалы, шили и просто шико; она в моде. Журнал «Штерн», украшающий свою обложку портретами ведущих бизнесменов и их жен, международных плейбоев, звезд кино и спорта, модных художников и фотографов, предлагает читателям и ее выразительное запоминающееся лицо, приветствуя «отважного журналиста „Конкрета“». У нее есть и вполне определенная социальная роль — защитницы всех обиженных: иммигрантов, женщин, девочек в приютах.

Импульс к разрыву со своей средой, по Беккер, шел из личного («Ничего личного» — иронически назвала она посвященную Ульрике Майнхоф главу): предательство мужа и отчаянный побег с детьми в Западный Берлин, куда в это время «стекались беглецы от личных бурь, жертвы великого брачного кризиса 1965–1967 годов, энтузиасты развода и разделения, дегустаторы первых терпких плодов сексуального раскрепощения, — все одинаково гордые собой, каждый ущемленный по-разному», в тот самый котел, «пену и охвостье новых левых».

Она, наконец, реализовала тот выбор, который сделала давно, пишет Беккер, пришла к отверженным, мятежным, кипящим честолюбивыми и мстительными планами.

Именно тогда появилась Гудрун Энслин и попросила: «Спаси!». Это было роковое слово для экзальтированного, меланхолического и затравленного личными несчастьями существа, каким тогда была Ульрика Майнхоф. Врожденная и обостренная крушением личной жизни потребность в «слиянии душ» словно бы ждала встречи с Гудрун.

Гудрун была на шесть лет младше, но она стала старшим другом Ульрики: ведь за ней стояли не статьи, а «жизнь»: поджог универмага, тюрьма.

Ульрика не могла не знать, что, похищая Баадера, она становится вне закона, переходит в новое измерение жизни, но она плохо представляла себе, что это значит.

Лицо, которое по «Штерну» знала вся читающая Германия, появилось на листках с надписью «Разыскивается преступник».

Несколько месяцев после похищения Баадера были, несомненно, самыми счастливыми в жизни Майнхоф: она сполна насладилась иллюзией самореализации. Всегда мучимая сомнениями в «жизненном смысле» интеллектуальной деятельности, она радостно говорила в «лагере террористов»: «Насколько интереснее пролезать через колючую проволоку или вскакивать в мчащуюся машину, чем стучать на машинке».

Но оказалось, что она не создана для подполья: ее терзала пролитая кровь, оскорбляла грубость и бездуховность Баадера, приводили в растерянность и отчаяние жизненные неудобства. Несколько ограблений и взрывов слишком жалко имитировали народную войну, а расплата оказалась более скорой и суровой, чем полагали люди, не привыкшие ограничивать свои эмоции.

Она доверилась левой явке и была отдана полиции вместе с двадцатичетырехлетним Герхардом Мюллером, тоже в своем роде «человеком уровня» — круглым отличником в школе, потом люмпеном, судимым за гомосексуализм и мелкую кражу, несколько раз пытавшимся покончить с собой (впоследствии — главный свидетель обвинения на процессе террористов).

При ней было три пистолета, ружье, две ручные гранаты и бомба, но сопротивлялась она в основном руками и истеричными рыданиями.

Распухшее от слез и синяков лицо было не похоже не только на фотографию в «Штерне», но и на полицейские объявления, и личность пришлось устанавливать по операционным шрамам.

В камере она снова села за опостылевшую машинку: печатала длинные послания к Гудрун и Баадеру, которые никто не принимал всерьез.

Похороны Ульрики Майнхоф. Берлин, май 1976 года.
Похороны Ульрики Майнхоф. Берлин, май 1976 года.

В ноябре 1974 года она была приговорена к восьми годам за освобождение преступника, через два года еще к двенадцати — за деятельность «Фракции Красная армия».

Она почти не реагировала на приговоры, отказалась от встреч с родными и детьми и перестала даже минимально следить за своей внешностью.

8 мая в 10 часов вечера она оборвала очередное революционное послание и, сделав петлю из полотенца, прикрепила ее к ручке окна.

В субботу 15 мая Ульрика Майнхоф была захоронена на протестантском кладбище церкви св. Троицы в районе Мариендорфа. Ни приемная мать, ни дочери не проводили ее, но за гробом шли четыре тысячи, многие в масках. Проводили ее и студенческие демонстрации — в ФРГ, Франции, Италии: часть молодежи поняла самоубийство как завещанный им последний протест против несправедливости и бесчеловечности.

Нет, она не была ни справедливой, ни человечной, — пишет Беккер. — И не в том корни ее поступка. Не правы и те, кто думает, что, осознав свою вину, она сама покарала себя. Моральный абсолютизм делает человека неспособным к самоанализу.

Это просто последнее, что оставалось ей: мученическая смерть.

Не найдя ни интеллектуальной опоры, ни личного счастья, она попала под влияние тех, кто мог на время утолить ее жажду «слияния».

Таков окончательный приговор английской писательницы «детям Гитлера». «Моральный абсолютизм», «догматический моральный идеализм» — вот, по Беккер, общие черты вождя национал-социализма и «королевы бандитов», считавшей себя и своих товарищей «коммунистами в лучшем смысле этого слова». Да, признает Беккер, в Ульрике Майнхоф не было ни властности, ни деспотизма. Но это не существенно. Важна их общая ненависть к действительности, отвращение ко всему, что укореняет человека в ней: здравому смыслу, компромиссам, практичности, реалистичности; важна органическая неспособность к социальной жизни, компенсируемая абстрактным критическим пафосом.

«Терроризм — это театр»

Помещая это определение в заглавие первой главы своей книги о терроризме, Добсон и Пейн спрашивают: А как еще объяснить убийство людей, стоящих вне той политической игры, в которую столь своеобразно вошли террористы? Заложников берут ради выкупа, врагов убивают из мести, провокаторов и предателей — в наказание и назидание. Но внезапно, без предупреждения, пролитая невинная кровь? Если проливший — не садист, не наемный убийца, не психопат, — что это значит?

Ответ они находят в словах «одного старого араба» по поводу террористического акта на Олимпийских играх в Мюнхене. «Спорт — вот ваша религия, — заговорил старый араб, лаская прижавшуюся к ногам внучку. — Кто из вас не переключит программу с нашей кровавой драмы на хоккей или бокс? Вот почему нам пришлось принести жертвы вашим спортивно-телевизионным богам, принести их торжественно, на самой священной церемонии вашей религии — Олимпийских играх, — чтобы привлечь к себе внимание. И боги услышали наши молитвы — теперь вы смотрите и на эти зрелища».

Начала — разные, конец — один, — комментирует автор.

А впервые пути хэппенинга и фанатизма сошлись в 1968 году в первой террористической акции ФРГ — поджоге франкфуртского универмага 2 июня 1968 года.

Гудрун Энслин и Андреас Баадер осуществили эту «антивьетнамскую операцию» с помощью двух представителей студенческо-артистической богемы — Торвальда Пролла и Губерта Сонлейна.

Идея поджога, очевидно, понравилась им своей пиротехнической стороной: они сами готовили адскую смесь; рецепт ее был беззаботно брошен в машине, на которой они приехали из Мюнхена в состоянии легкого опьянения. В том же состоянии Пролл и его товарищ перед поджогом отправились в парикмахерскую, превратив тут же стрижку в издевательский хэппенинг. Частью игры было обращение к парикмахеру на английском языке, которого тот не понимал: они находили это забавным. Садистическое веселье продолжалось и во время операции (универмаг они не сумели поджечь), и на процессе.

Франкфуртский поджог — священный огонь и крестовый поход за истину для Гудрун, хэппенинг — для Пролла и Сонлейна — был осужден Союзом демократических студентов, но коммунары и некоторые организации АПО — внепарламентской оппозиции — одобрили его: все-таки praxis. А шили встретили поджигателей как «очаровательных клоунов».

В первом печатном документе «Красной армии Франкфурта» (РАФ) — «Концепция городской герильи» — осуждается не только убийство, но и нанесение физического ущерба.

В следующем тексте «Коллектив РАФ о вооруженной борьбе в Западной Европе» дана уже четкая формулировка: «Насилие есть высшая форма классовой борьбы».

Наконец, брошюра «Черный сентябрь в Мюнхене» (авторы, видимо, принадлежат ко второму поколению РАФ) разъясняет, что мюнхенское убийство — антифашистская акция, напоминание об Олимпийских играх 1936 года. Агрессивный тон документов оттеняет их психологическую суть — это самооправдание. Но меняется предмет оправдания: от раны одного до смерти одиннадцати (причем убитых другой организацией).

Брошенная 11 мая 1972 года в здание пятого армейского корпуса США бомба ранила 13 человек и убила одного — ветерана и орденоносца Вьетнама. (Жертвы причислялись к мартирологу Вьетнама: взрыв был произведен в годовщину начала войны.)

12 мая Анжела Лютер и Ингрид Мюллер (позже, в тюрьме, пытавшаяся покончить с собой вместе с лидерами РАФ) взорвали бомбы на стоянке криминологического бюро в Мюнхене.

15 мая бомба взорвалась в Карлсруэ, в машине федерального судьи Буденберга, подписывавшего ордера на аресты (пострадала его жена). В этом взрыве Мюллер обвиняет Баадера, Распе и Майнца.

24 мая бомба, взорвавшаяся на стоянке около офицерских квартир в Гейдельберге, разорвала на куски двух американских офицеров. Через два дня РАФ объявила, что это протест против геноцида во Вьетнаме.

Были взрывы и в издательстве Шпрингера (19 мая). Говорят о возможном участии Ульрики Майнхоф — старого врага Акселя Шпрингера.

С ужасом ждали традиционной даты — 2 июня.

В канун этого дня кто-то из близких к террористам кругов предупредил полицию, и 1 июня миллионы телезрителей могли видеть, как полицейские слезоточивыми газами выкуривали из гаража обнаженных Майнца и Баадера, последний был в крови. До них был «выкурен» одетый Распе.

Через неделю была арестована Гудрун Энслин; еще через неделю — Ульрика Майнхоф.

«Майским фейерверком» кончилась история РАФ: два года романтического подполья с угонами, переодеваниями, кличками и явками, несколько ограбленных банков и месяцев убийств. Как действующая группа она просуществовала не более года, потеряв четырнадцать человек. Почти все остальные погибли в тюрьме.

Прошло больше десяти лет со времени первых полутеррористических хэппенингов. Большинства пионеров террора нет в живых, погибли многие и во второй волне. Некоторые пишут мемуары и дают интервью, некоторые делают то же в подполье: их до сих пор «разыскивает полиция».

В семидесятые годы «Театр» терроризма меняется: открытое забрало уступает место маске, фанатизм — расчету. Так, Пейн и Добсон пишут: «Терроризм стал большим бизнесом: в 1974 году его общий национальный доход достиг 120 миллионов долларов. Террористические организации действуют как мультинациональные компании и делают легитимные вклады в акционерные общества. Лидеры террористов — это предприниматели одного из самых выгодных бизнесов. Семидесятый год — эра „жирных“ террористов, „купцов от насилия“, лично не участвующих в вооруженной борьбе».

Террористы и «симпатизирующие»

В ФРГ в семидесятых годах было, согласно сообщению главного полицейского Министерства внутренних дел земли Баден — Вюртемберг доктора Стамнера, не больше ста человек, способных к насилию, и не больше трехсот активных их помощников, но зато — три тысячи «симпатизирующих», то есть людей, которым чужды лозунги террористов и неприемлема их тактика шантажа, похищений, убийств, но проявлениями личного сочувствия к террористам они в какой-то мере разделяют — в глазах достаточно широких кругов населения — ответственность за сложившуюся ситуацию.

В июне 1967 года, когда справедливый гнев был поднят как знамя над телом убитого Бено Онезорга, из самого неожиданного для студентов источника раздался голос, предупреждавший, что они становятся на страшный путь: профессор Юрген Хабермас, любимец и учитель радикальной молодежи, горячий адепт университетских реформ, заявил в своем выступлении на конгрессе «Университет и демократия»: «Провоцирование скрытого в государственных институтах насилия, превращение потенциального насилия в открытое — это игра в террор, со всеми ее фашистскими последствиями».

Однако именно к либеральной среде принадлежат те, кто укрывал террористов, поддерживал их материально и морально в подполье и тюрьме, защищая их во время следствия.

Осужденные за взрыв с попыткой убийства и отпущенные под «честное слово» на срок апелляции, западногерманские террористы Баадер, Энслин и Пролл после утверждения приговора бегут во Францию. Побег, жизнь в Париже, возвращение на родину — за этим немалые деньги, квартиры, машины, документы.

Источников помощи два: либералы и «шили» — «шикарные левые», фрондирующая элита Европы.

В определение «либералы» Дж. Беккер включает деятелей обеих европейских церквей, католической и протестантской, профессоров университета и в первую очередь — научную и художественную интеллигенцию.

Сразу после утверждения приговора трое террористов оказались под покровительством «известной немецкой писательницы», которая не только помогла им всем, чем могла, но горячо привязалась к Гудрун и позже писала пастору Энслину: «Ваша дочь нашла во мне друга на всю жизнь». До конца был предан Гудрун Вилли Веспер (ее первый муж).

Веспер выступал свидетелем защиты на первом процессе Энслин во Франкфурте, его речь замечательна чисто личностной оценкой террора: «Если такой человек, как Гудрун, в которой нет ничего плохого, мог совершить этот антисистемный акт — значит плоха ваша система». В течение трех последующих лет он пытался, чем мог, облегчить ее подпольную жизнь, глубоко переживая, по словам друзей, усиливающуюся жестокость террористических актов. 14 мая 1971 года он принял смертельную дозу снотворного.

Пастор Энслин — евангелист и поклонник Барта — приютил в своем приходе в Штутгарте и блудную дочь и ее нового друга, ни во что не верующего Баадера.

Действительное сочувствие либералов перешагнуло даже через пролитую кровь. Двадцать объявленных вне закона террористов, юношей и девушек, два года находили сочувственный кров. Во Франкфурте им отдал свою квартиру «один известный писатель»; в Нюрнберге они жили у «политолога-экономиста». В Париже франкфуртские поджигатели жили в великолепных апартаментах на Иль-де ля Сите, принадлежащих Режи Дебре: хозяин отбывал тюремное заключение в Боливии, однако, полагает Беккер, в его гостеприимстве можно не сомневаться. Самое надежное укрытие, бунгало под Оберхаузеном, принадлежало чете из Франкфурта: он — редактор немецкого пресс-агентства, она — журналистка. После нападения на бунгало террористы жили во Франкфурте у Зейфертов — старых друзей Ульрики Майнхоф, отдавших ей потом ключи от своего частного санатория.

Все эти люди впоследствии утверждали, что не знали ничего конкретного о деятельности своих гостей, что у них «просто открытый дом». Но в деревне Фюрц, под Дармштадтом, Ульрика прямо попросила у «одного писателя» убежища для группы Баадера — Майнхоф и получила его. В 1971 году арестованный и приговоренный к двум неделям тюремного заключения «за помощь террористам», он описал своих гостей следующим образом: «Энслин наивна, Петр Шелм — совершенный ребенок, Карл Распе — прекрасный человек, благородный и очень чувствительный. Он иногда пил пиво, остальные — только фруктовые соки… Все они слушали только классическую музыку… много читали, но нашли, что в моей библиотеке мало левой литературы»… Мы приводим этот отзыв, потому что он очень характерен: ни слова об идеологии, тем более — о бомбах и пистолетах.

Между тем квартира «одного популярного певца» в Гамбурге оказалась арсеналом горючих материалов, пистолетов, патронов, радиопередатчиков, полицейских форм. Полиция обнаружила там «Книгу черной церкви»: адреса и краткие характеристики «32 прогрессивных пасторов». Среди них профессор Хейнц, преподаватель и друг Гудрун Энслин, государственный защитник на ее первом процессе, до конца стоявший на том, что она «талантлива, открыта и добра». Пастор, профессор Голвицен. Он отпевал невинную жертву мирной студенческой демонстрации Бено Онезорга в 1968 году. Через девять лет он же совершил погребальную церемонию на нелегальных похоронах Ульрики Майнхоф, назвав ее «самой значительной женщиной в нашей политике после Розы Люксембург».

«Не стреляйте — мы ваши дети», — назвал в 1971 году свою книгу о терроризме венгерский философ Д. Лукач.

Даже японская «Красная Армия» — самая безжалостная из левоэкстремистских групп (притом авторитарная и иерархическая, с жесткой бюрократической инфраструктурой) в пору формирования была связана с японской интеллигенцией, с японскими либералами и шили в Токио, Киото, но больше — в Берлине и Париже.

Известно, что план одного из самых громких дел «Красной Армии» обсуждался на квартире японского профессора в Париже. По этому делу, сообщают Пейн и Добсон, в японской общине Парижа арестовано сто человек, восемь из них признаны соучастниками: профессор социологии, несколько кинокритиков и продавщица универмага. В ее записной книжке адреса пятидесяти «домов спасения» в городах Европы.

В Италии, где «Красные бригады» убили за девять лет (1966–1975) не десять, а триста человек, — та же картина: жалели, кормили, прятали, перевозили, защищали. После убийства Моро многие отшатнулись от террористов.

«Красные бригады» прямо рассчитывают на эту помощь. В боевые задачи их строго дисциплинированных ячеек входит налаживание связи с радикальными интеллектуалами контролируемого района и через них со студенчеством.

Между тем итальянские террористы не церемонятся с либералами: они («Группа 63») дважды, например, покушались на жизнь Альберто Моравиа, нападали на его дом; не раз печатно обвиняли его в буржуазности. Тем не менее до середины семидесятых годов Моравиа упорно защищает экстремистов, сбитый с толку, по-видимому, их революционной «марксистской» фразеологией.

Интервью Моравиа итальянскому публицисту Айелло, может быть, раскроет что-то в загадке «симпатизирования»:

«Был во мне какой-то элемент, который бессознательно становился политикой: это был мой морализм, что-то развивавшееся властно и инстинктивно, как физиологическая потребность… Я испытываю по отношению к коммунизму симпатию — как бы это сказать — в какой-то мере эстетическую… Я декадент с европейскими корнями… Я марксист, как и все».

Трудно сказать, что понимает Моравиа под марксизмом и коммунизмом, скорее всего — некий склад художественной культуры, стиль. «У коммунизма более широкое видение мира, чем у провинциальной итальянской культуры».

А насилие? Нет. Моравиа не восхищается им. Но, говорит он, «ведь оно рождается из нетерпеливого желания переделать мир, сделать его лучше».

Другими словами, у Моравиа, как сейчас говорят, «комплекс перед террористами», и эстетический элемент в этом комплексе — ведущий.

В той игре с жизнью, которую ведут либералы и шили, английская исследовательница Дж. Беккер видит опасность для общества, но не столь роковую, поскольку и пока им не изменил инстинкт самосохранения — основа общественного покоя.

Опасность потери этого инстинкта иллюстрируют, по мысли автора, судьбы еще одной категории шили — радикалов-юристов.

Речь идет о той исключительной роли, которую сыграли адвокаты подсудимых, в большинстве очень богатые люди не только в судебном расследовании, но и в самой деятельности террористических групп. В бригаду защитников входили известный либеральный деятель Ганс Хенц Хельдман; «левак» Отто Шили — личный друг лидеров РАФ; Луиза Беккер, муж которой разыскивался полицией как участник террора; Руперт фон Плотниц (как позже выяснилось, член РАФ); наследник миллионера Курт Грюнвальд и его близкие друзья — Ганс Христиан Кребель и Хельмут Гейдель; известный юрист Клаус Круассан.

Офисы защитников, увешанные плакатами и воззваниями в пользу подсудимых, были скорее похожи на штабы помощи, чем на адвокатские конторы. Адвокаты сумели организовать не только общественную и международную солидарность, но и добились смены тюремных врачей независимыми докторами. (Один из независимых настоял на переводе Астрид Пролл в клинический санаторий, откуда она немедленно сбежала.)

Когда выяснилось, что юристы фактически состоят связными при своих подопечных, Клаус Круассан, Хельмут Рейдель и Курт Грюнвальд были выведены из состава суда «за вступление в преступную связь» с заключенными. (Террористы ответили на это очередной голодной забастовкой.)

А 9 февраля 1973 года голодную забастовку объявили семеро защитников — в знак протеста против нарушения законности.

В традиционных мантиях (на суд они ходили в джинсах) они маршировали перед зданием федерального суда в Карлсруэ с плакатом «Верховный федеральный суд — коричневая нацистская банда».

Их юридическая карьера кончилась после показаний подсудимого Мюллера, террориста, арестованного вместе с Майнхоф, главного свидетеля обвинения. По словам Мюллера, некоторые адвокаты были главным ферментом «Красной армии», поддерживали дух послушания лидерам, а после ареста последних фактически заняли их места.

Трое дисквалифицированных адвокатов ушли в подполье.

Последней легальной акцией этих модных адвокатов, игравших в революцию и доигравшихся до действительных преступлений, было обвинение судебных и тюремных властей в изнасиловании и убийстве Ульрики Майнхоф. Созванная по их требованию судебно-медицинская экспертиза подтвердила самоубийство.

Заметили ошибку в тексте?
Пожалуйста, выделите её мышкой
и нажмите Ctrl+Enter.
Система Orphus