Статьи и эссе | Утопия и антиутопия | Утопия: история понятия

Утопия: история понятия

Лондон, Overseas Publications Interchange Ltd, 1992 г.

Известно, что одно из двух предполагаемых первичных значений слова «утопия» — «блаженное место». И впрямь: такого совершенного, полного блаженства, как в вымышленных странах-утопиях, исторически известная нам жизнь не знает. Но ведь верно и другое: на этих же утопических просторах воображение утопистов создавало и «самый адский ад», в буквальном смысле слова — «абсолютистско-полицейское, железно-тоталитарное государство», практика которого по тупости и зверству «превышает все те жесточайшие режимы, которые мы знаем в истории»[1].

Так пишет крупнейший советский исследователь творчества Платона А. Ф. Лосев о его «Законах» — утопии, формально, по крайней мере[2], позитивной. Что же говорить об утопическом Зазеркалье, изнанке той же страны, утопии, — о негативных утопиях? В этих парадоксальных пределах беспредельного блаженства и беспредельного страдания на протяжении тысячелетий движутся, сплетаясь в различные конфигурации, надежды человека на будущее и ужас перед ним.

Какие формы приняло это движение в нашем столетии?

Чтобы полностью ответить на этот вопрос, надо было бы рассмотреть все позитивные и негативные утопии XX века: утопические проекты, вдохновленные верой в возможность онтогенетической мутации, в способность евгеники вывести биологически новый тип человека; «духовные» утопии, христианские по генезису, почерпнувшие новые силы в экуменическом движении; теократические модели: православные, исламские, иудаистские — плод сомнения их авторов в достоинствах буржуазной демократии; проекты усовершенствования «демократической игры» с помощью электронных коммуникаций; программы радикальной перестройки отношений человечества и физической среды — экологические и социально-этологические утопии, переводящие проблему общественного развития в план естественной истории, усиленное галлюциногенами эйфорическое визионерство контркультуры; манифесты сексуальной революции и феминистские грезы об андрогине; редкие анахронистические пасторальные утопии и поток антиурбанистических дистопий, всевозможные «рецепты счастья» (в частности, во имя обретения утерянной человечеством чувственно-эмоциональной глубины и тонкости). К этому следовало бы присовокупить содержательный анализ «прикладной утопии»: манифесты, уставы, программы, учебники, методики и мемуары принявшего широкие масштабы утопического (по преимуществу коммунитарного) эксперимента, иными словами, «объять необъятное». Но эта книга вовсе не ставит цели познакомить читателя со всеми теми образами будущего, которые принято называть утопиями. Нас интересует сам утопизм — утопическое видение мира, утопическое восприятие настоящего и прошлого, утопические представления о судьбах человека и общества, человечества и природы — само утопическое измерение сознания и деятельности.

В зыбкое, полное игры светотени утопическое существование автор этой книги впервые погрузился полтора десятилетия назад, когда волна теоретического и идеологического интереса к утопии на Западе поднялась уже достаточно высоко и еще шел полным ходом утопический эксперимент, но сама литературная утопия казалась экзотическим жанром, чем-то вроде пасторали или нравоучительного романа. «Наше время — не время утопии, но время утопиологии», — характерное для того времени авторитетное мнение французского специалиста[3].

Соответственно интеллектуальным полем утопии были философские эссе, антропологические и экологические проекты, мистико-революционные учения — наряду, разумеется, с традиционной для утопии социальной критикой и описанием утопических экспериментов.

К середине 80-х годов ситуация изменилась. Утопическая мысль по-прежнему напряжена и по-прежнему ее питают социальная критика, экологическая этика и религиозный экуменизм, но в сознании читателей и исследователей все большее место начинает занимать цельный, живой, непосредственный утопический образ, как это было во времена Свифта или Уэллса. Проводником утопических идей становится особого рода роман — мифопоэтическая и оккультная проза, сатирическое изображение ужасов будущего и разнообразная социально-научная фантастика.

Резко изменился статус утопии в академических и широких гуманитарных кругах. Мечта высокоученой американской мечтательницы Маргарет Мид: «Немедленно создать во всех университетах кафедры будущего, где оно должно изучаться так же тщательно, как классицистами Гораций и медиевистами — Аквинат!» за несколько лет стала реальностью: «кафедры будущего», междисциплинарные коллоквиумы и даже руководства по реализации утопии появились в западных университетах.

На следующем витке, конец 80-х — начало 90-х годов, исследование утопии развивалось в основном по способу «доказательства через опровержение». Авторы книг и статей об утопии: философы, социологи, правоведы, историки, литературоведы, публицисты, писатели — озаботились прежде всего проблемой границы утопии: и в жанровом, и в правовом, и в нравственном, и в политическом, и просто в житейском смысле, смысле «нормальности», психического и социального здоровья. Если утопия — форма мысленного социального эксперимента, отличная от других его форм образной цельностью, внутренней системностью предмета, то каковы правила и процедуры его постановки? Этот вопрос ставится на повестку крупнейших научных форумов. Проблема Колстонского симпозиума в Бристольском университете (США) — поиск критерия для «противоутопической цензуры». В этом поиске одни его участники исходили из того, что утопия — это «выражение надприродного, антиприродного измерения, и в сознании среднего человека она может быть внесена только силой. Без утопии человеческая история была бы менее трагичной»[4]. «Но, — отвечали другие, — лишенный трагедии, кем бы был человек? Без мечты Платона о порядке, красоте и гармонии, без мечты Христа о равенстве, братстве и любви история не стала бы историей человечества. Без утопии мы станем рабами естественных законов»[5].

В отличие от Колстонского Билефельдский симпозиум (ФРГ) принципиально не ставил вопроса «хороша ли» утопия, ибо такой вопрос равнозначен вопросу «хорошо ли» искусство? Для большинства участников симпозиума утопия — это рационально-художественное освоение того, что уже дано человеку в метаисторических формах мышления: в мифологии, в эсхатологии, сказке. Докладчиков интересовала утопия преимущественно как форма романа, а ее история — как история формирования этого жанра в античности, в эпоху эллинизма, в Новое время. Здесь границы утопии образуют: с одной стороны — чисто буколическая литература, с другой — официально пропагандируемая «американская мечта». Центральное место в дискуссии занимал вопрос об отличии утопии от других форм романтического повествования, имеющий глубоко идеологический смысл (об этом будет сказано в соответствующей главе).

Тема религиозного коммунизма как одного из постоянных источников утопического мышления занимала значительное место во всех дискуссиях об утопии в 70–80 годах. На Колстонском симпозиуме в качестве утопии рассматривалась эсхатология средних веков в двух вариантах — миллеанистском (интеллектуальном) и милленаристском (простонародном). Симпозиум в ФРГ был занят предхристианской формой той же эсхатологии — античной идеологией «золотого века», в которой докладчики стремились отделить подлинно утопические мотивы, шедшие «снизу», от сознательного улучшения образа действительности, диктуемого «сверху».

При всей сложности предмета обращение к исследованиям религиозного коммунизма в контексте изучения утопии правомерно. Да, церковь из века в век считала еретиками проповедников «тысячелетнего царства»: таборитов, анабаптистов, левеллеров и др., но отнесение эсхатологии в целом к сфере ереси вряд ли исторически справедливо. История христианского вероучения содержит в себе — на уровне крупных религиозных мыслителей — и идею Земного града, и прямой протест против авторитарного государства, и вообще государства. Достаточно указать на враждебную монархии ветхозаветную теократию, на развенчание государства в пророческих книгах, на учение Августина и следующих ему католических авторов и на весь ранний мятежный протестантизм. Не только ранняя классическая утопия, но и весь домарксистский социализм сознавали себя приемниками христианской телеологии. Анри Сен-Симон писал в 1825 году: «Первоначальной целью христианской религии было уничтожение рабства. Достигнув этой цели, религия должна поставить перед собой новую, идущую дальше: создание общественной цивилизованной жизни, обеспечивающей непрерывный труд всем пролетариям, позитивное образование всем членам общества и наслаждения, которые могут развить их ум»[6].

Особенностью последних десятилетий стало обращение к научной фантастике как к утопическому и вместе с тем пограничному утопии жанру. Научная фантастика некоторыми авторами рассматривается в качестве посредника между классической интеллектуальной утопией и массовым читателем, обычный круг чтения которого составляют «завлекательные романы». Через привычные сюжетные ходы и образы массовая аудитория усваивает классически утопические философские и социологические мотивы (естественно, с неизбежными искажениями и вульгаризацией).

Все эти материалы прояснили для меня центральный сюжет эволюции утопии — феномен динамической преемственности в развитии ее жанров, при которой каждый период дает качественно новое воплощение жанра. НФ возникает как «вторичная жанровая разновидность утопии», загримированная под ее антоним — историю. Этот парадокс сформулирован А. Мицкевичем и реализован им в малоизвестном художественном наброске[7]. Одновременно и независимо от А. Мицкевича пришел к этому парадоксу и «русский Фауст» В. Ф. Одоевский[8].

Тем, для кого понятие «утопия» безнадежно дискредитировано, историки идей предлагают более нейтральный термин — «литература о будущем». Созданный в США в 1979 году ежемесячный указатель «литературы, ориентированной на будущее», в первый же год зафиксировал 1607 названий только на английском языке. Сравнив эту цифру со статистикой утопической литературы в Америке конца XIX — начала XX века (представленной, например, в книге Ч. Руни «Грезы и видения»[9]) можно убедиться, что даже с поправкой на прогресс книжной продукции, масштабы мысленного эксперимента расширились в несколько раз.

Одна из целей этой книги — дать рабочую картину этого эксперимента, точнее, «глобус», сферу, учитывая многомерность утопической мысли.

Примечания

[1] А. Ф. Лосев, Платоновский объективный идеализм и его трагическая судьба. В: Платон и его эпоха. Сборник под ред. X. М. Кессиди. М., 1979, с. 54.

[2] Лосев ставит сознательную позитивность «Законов» под сомнение, указывая на необычное для Платона в таком контексте слово «трагедия». «Платон… уже и сам прекрасно понимал всю трагичность своей кровавой утопии…" (там же, с. 56).

[3] F. P. Bowman, Utopie, imagination, espérance: Northop Frye, Ernst Bloch, Judith Schlanger. Dans: «Littérature». Paris 1976, №. 22, p. 9–15.

[4] Utopias. Ed. by P. Alexander, R. Gill. London 1984, p. 176.

[5] Ibidem, p. 175.

[6] А. Сен-Симон, Избранные сочинения. М.- Л. 1948, т. 2, с. 301 (примечание).

[7] См. К. Душенко, Научная фантастика: Современная утопия или история будущего. В: Социокультурные утопии XX в. Вып. IV. Реф. сб. М., ИНИОН АН СССР, 1987, с. 129–171.

[8] См. В. Сербиненко, Диалектика утопических жанров в философской прозе В. Ф. Одоевского. В: Социокультурные утопии XX в., указ. соч.

[9] Ch. Rooney, Dreams and Visions. A Study of American Utopias. L., 1985.

Заметили ошибку в тексте?
Пожалуйста, выделите её мышкой
и нажмите Ctrl+Enter.
Система Orphus