Статьи и эссе | Публицистика | Великий еретик

Великий еретик

Москва, Странник, 1990 г., вып. 1

Мир жив только еретиками. Еретик Христос, еретик Коперник, еретик Толстой… завтра — непременно ересь для сегодня…

Е. ЗАМЯТИН

Я открываю первую книгу статей Андрея Дмитриевича Сахарова по гуманитарным проблемам, вышедшую, наконец, на родине накануне дня его рождения — 21 мая. Перечитывая знакомое, вчитываясь в незнакомое, вижу Андрея Дмитриевича, слышу его голос. И думаю, что по любым ортодоксальным критериям (советским, антисоветским, религиозным, антирелигиозным) он — образцовый еретик. Ведь одна из древнейших ересей в христианстве — непризнание онтологии зла. Расшифровывается это приблизительно так. Злых людей и злых дел в мире сколько угодно — больше, пожалуй, чем добрых. Но у зла нет того вечного и бесконечного источника, который есть у добра. Есть Бог, но нет Дьявола.

Сахаров неутомимо обличал зло во всех его видах. Иногда казалось, он не знает меры: можно ли говорить безногому мальчику, что он участник преступной войны; как сказать матери, что сын ее, может быть, убит не «душманами», а своими же? Допустимо ли твердо заявить только что распятой на крови Грузии, что несправедлива она к туркам-месхетинцам, абхазам, осетинам?

И вот парадокс: указывая прямо и откровенно на дурные слова и дела, Сахаров, похоже, не верил, что у них есть абсолютный и неделимый корень. Составитель сборника Елена Георгиевна Боннэр, называя Сахарова во вступительной заметке идеалистом, по существу, и указывает на этот парадокс. Возможно, это была интуиция гениального физика, открывавшего все новые и новые уровни делимости элементарных частиц. Зло было для него слишком элементарно, слишком делимо и разложимо, чтобы быть возведенным в абсолют, в статус Дьявола, то есть Антибога. Чем же иначе объяснить опубликованные в книге его открытые письма Брежневу, президенту Академии наук, в разные организационные комитеты и комиссии? Письма серьезные, подробно аргументированные, они были по замыслу не метанием бисера перед свиньями, но следствием глубокой убежденности в призрачной, фантомной, ирреальной природе зла. Характерно, что, вступив в полемику с некоторыми позициями письма Александра Исаевича Солженицына «Вождям Советского Союза», Сахаров не подверг ни малейшему сомнению саму идею диалога с вождями, хотя знал очень хорошо, что это за вожди: одни косноязычны, другие привыкли к заборной ругани, третьи не только говорят, но и думают на языке резолюций. Но ко всем и ко всему на свете он обращался с продуманной программой перестройки социальных отношений в стране и мире почти двадцать лет напролет так настойчиво и уверенно, как будто знал, что даже там, наверху, раньше или позже возникнет импульс к обновлению. На языке науки он сделал то же, что Солженицын на языке искусства (хотя и с иных идейных позиций): создал образ реальности, которая возникла вслед за этим образом. (Собственно, творчество и означает творение реальности: девушки, которых называли тургеневскими, не существовали до появления романов о них, нигилистов тоже ведь не было в том виде, который им придала русская литература.). Страсть и способность к творчеству казались мне глубинной сутью Андрея Дмитриевича, тихо светившей сквозь его скромный облик.

Утолив первый страстный порыв к творчеству в процессе создания новой, немыслимой комбинации элементов материи, Сахаров с новой страстью стал творить социальную реальность. Сейчас мы к ней привыкли, но ведь еще пять лет назад это была чистая фантазия: назвать имена всех замученных тоталитарным террором; избрать свободно парламент; вернуть крымских татар в Крым; иметь много партий вместо одной; дружить с Америкой; свободно ездить за границу. И всю эту фантастику он не проповедовал — он ее видел, жил в ней, привык к ней, он ее всем существом своим хотел. Для него, например, возвращение крымских татар было не пунктом программы, а личной великой заботой, тем, чего ждут всю жизнь, как рождение ребенка или выхода заветной книги.

Так же лично, чувственно, неутолимо он хотел, чтобы отменили смертную казнь и чтобы наши тюрьмы и колонии перестали быть адом. Мысль, что десятки тысяч людей подвергаются там истязаниям и унижениям, не давала ему покоя. Среди первых цветов, брошенных на землю у его дома в утро после смерти, были цветы от зэков, «от малолеток-уголовников». Сахаров понимал, что за преступления надо наказывать и что некоторых преступников необходимо изолировать, но он был убежден, что так наказывать и так изолировать людей нельзя. А нелюдей? Но он, видимо, не понимал, что такое нелюди, в этом-то и была его великая ересь.

Точно так же он не знал, не понимал, что значит «малый народ», «маленький человек», «мелкое дело». Гений неведения, он месяцы тратил на хлопоты о делах и людях, которые для многих даже очень передовых и гуманных его современников просто не существуют.

При этом, как мне кажется, он не был наивен. Доверчив — да, но не наивен. В нем жило какое-то озорство мысли, лукавая догадка, обгоняющая мысли других и тем ставящая в тупик окружающих. Незадолго до его смерти был чудный, теплый, уютный «круглый стол» в «Литературке» — встреча с Ниной Николаевной Берберовой. Тогда разразилась очередная эпидемия генеалогических изысканий (поиск тайных еврейских родителей), и кто-то в «памятной» листовке назвал одного явно русского человека сыном Каменева. Все расхохотались, а Андрей Дмитриевич, озорно улыбнувшись, вдруг спросил: «Это правда?» «Да Господь с вами, Андрей Дмитриевич, — вырвалось у меня, — что вы такое говорите?» И тут же стало неловко: что же я на шутку так отвечаю? Недавно, читая какие-то мемуары о Каменеве, я вспомнила эту озорную улыбку и поняла, что он говорил не о кровном родстве…

Светлая аура Сахарова захватывала всех, кто оказывался рядом с ним. После собраний «Московской трибуны» в Доме ученых наша молодежь провожала его и старалась помочь одеться: у Андрея Дмитриевича всегда возникали какие-то сложные отношения с рукавами и пуговицами. Женщин в гардеробе это обижало: мы что же, сами не оденем Андрея Дмитриевича? Они ухаживали за Сахаровым не из подобострастия — в Доме ученых привыкли к академикам.

Я не могу сказать, что Сахаров был «простой человек» или, наоборот, «сложный человек», поскольку ни одного несложного человека не видела в жизни и считаю само словосочетание «сложный человек» тавтологией: сложное — это синоним человеческого. Есть, однако, сложность, организованная природой и волей так тонко, что кажется простотой. Такая видимость простоты у Сахарова была и, как свойство чрезвычайно редкое, действовала очень сильно. Горький, зная высокую цену простоты, вводит в свой поздний, пригнанный к цензуре очерк о Ленине отзыв рабочего: «Прост, как правда». Но независимо от достоверности этого отзыва Ленин не производил на близко его знавших впечатление простого человека. А Сахаров — антипод Ленина — производил.

Сочетание славы и таланта с простотой и страданием всегда делает личность центровой фигурой времени — магнитом, притягивающим и самого изощренного интеллектуала, и самого непритязательного человека физического труда. Может быть, успех или поражение Реформации в любом обществе и в любое время зависят от наличия или отсутствия таких личностей в стане реформаторов. В этом смысле нашему народу не повезло прямо по горькой пословице, процитированной еще Некрасовым в одном из его поэтических некрологов: «У счастливого недруги мрут, у несчастного друг умирает». Как предусмотрительно убрала наша коварная история накануне поворота две центровые личности, двух любимых сверху донизу людей: Василия Шукшина и Владимира Высоцкого! До этого был оклеветан и выслан на Запад Солженицын. Сахарова же буквально вытравливали из сознания народа. Вызванный из небытия звонком Горбачева, Андрей Сахаров сразу стал естественным центром начавшихся прекрасных и грозных событий, и по мере того как они все меньше становились прекрасными и все больше грозными, центровое значение его фигуры возрастало. Он был центровым не в смысле политического центризма: здесь его природный либерализм как раз достигал того предела радикальности, которая и есть граница либерализма. Центровой была его нравственная, духовная, житейская, бытовая, эстетическая природа. Не грозный проповедник, но и не смиренник; не аскет и не богема; не мягкотелый и не жесткий. Он был такой, какой был нужен стране на несколько мучительных лет перехода от необщества к нормальному обществу, и смерть отняла его как раз на пороге этих лет. Слова моего молодого друга при известии о смерти Андрея Дмитриевича: «Это политическая катастрофа!» — показались мне чуть ли не кощунством: до политики ли тут, когда его больше нет, не будет никогда, не будет, у Елены Георгиевны, у той девочки, что, плача, позвонила ему ночью после первого съездовского дня и спросила: «Андрей Дмитриевич, нас разгоняют, значит, этот съезд — нечестный?» Но прошло пять месяцев, и мы видим: потеря невосполнима. Да, не в его силах было остановить национальный конфликт, отвести экологическую беду. Но в политике он мог многое — он мог быть самим собой, не заложником блока, не слугой избирателей. Я не раз видела, как пытались его заангажировать: почтительно, но настойчиво уговаривали бросить свой авторитет на чашу весов новых политических лидеров. Но он, охотно и совершенно доверчиво помогая утвердиться в политике людям безвестным, никогда не рекламировал слишком известных. Его нельзя было вызвать на личную оппозицию власти. В личную вражду легко впадают те, кто прежде унижался перед начальством. А он, не лгавший и не ползавший, ни на кого не держал зла за себя.

Сегодняшний день дышит ленинизмом. О самом Ленине пишут и говорят уже все что угодно, но ленинизм жив и крепок как никогда. Принцип ленинизма таков: если в обществе, которое мы хотим переделать, есть потенциальная опасность стать еще хуже, надо реализовать эту возможность и вызвать массовое недовольство. Если есть тенденция у реформаторов скатиться вправо, так подтолкнем же их туда, чтобы все видели, какие они правые и какие мы левые. На основе именно этих принципов маленькая партия Ленина победила крупные партии, свершила октябрьский переворот, перешедший в гражданскую войну, а затем в многолетний тотальный террор.

Стратегия Сахарова противоположна ленинской: не актуализировать враждебный потенциал, не помогать политическому противнику становиться хуже. Сахаров в этом смысле не менялся: менялись его взгляды на экономику, на идеологию, но не менялось отношение к противникам и оппонентам. Это наши «вожди» менялись, они были величинами переменными, а он был величиной постоянной. Они могли считать его юродивым или злодеем, могли преследовать или не преследовать. Но он всегда желал одного: чтобы они были лучше, потому что так лучше и для них, и для мира, и для страны. Яростный спорщик, он не знал мелкой ненависти и никогда не впадал в экстаз мятежа. Не звал Русь к топору. К топору формально сегодня в России почти никто не зовет. Наоборот, все попрекают Чернышевского фразой про топор, но мало кто помнит, что это лишь вывод из рассуждения в письме Герцену, которое приписывается Чернышевскому, а суть его в том, что столетиями губит Русь вера в добрые намерения царей. И уже отсюда: не верить надо, а звать «к топору!» Чернышевский (или кто бы ни был автор знаменитого письма) вовсе не был разбойником: но из убеждения, что нельзя верить в добрые намерения реформ сверху, топор следует неизбежно. Сахаров, не боявшийся никаких царей, знал: губит людей только вера в злые намерения, а не в добрые. Призывая быть бдительными к действиям, он избегал быть подозрительным к намерениям. В сегодняшнем массовом оживлении стратегии и тактики ленинизма великая ересь Андрея Сахарова, ересь о первичности добра, живет как молодой хрупкий побег, как истина завтрашнего дня.

Заметили ошибку в тексте?
Пожалуйста, выделите её мышкой
и нажмите Ctrl+Enter.
Система Orphus