In memoriam


Ушла из жизни Виктория Чаликова, блистательный публицист, глубокий, оригинальный исследователь, прекрасный, душевный человек, которого половина интеллектуальной Москвы звала просто Вика.

Судьба была к ней и беспощадна, и баснословно щедра. Мало кто был так наделен, как она, очарованием, умом, талантом, абсолютным неприятием всяческой несправедливости, лжи и подлости, светлым даром к сопереживанию горестей и обид, близких и дальних.

В беззаветной готовности заслонить собой слабого и страждущего Вика продолжала семейную традицию. Ее деда, армянского просветителя и общественного деятеля, казнили в 1916 г. в Стамбуле, отца замучили в ГУЛАГе. Все свои лучшие качества Вика завещала горячо любимым дочери и внуку.

Тбилиси, Сумгаит, Тяньаньмэнь отзывались в ее сердце болью, состраданием и гневным протестом. Она была инициатором несанкционированного митинга солидарности с жертвами грузинской трагедии, который «Московская трибуна» во главе с Андреем Дмитриевичем Сахаровым провела практически на грани прямого противостояния силам безопасности. Одной из первых Вика рассказала о страданиях беженцев и, не щадя себя, прилагала все мыслимые старания, чтобы эту боль как-то облегчить и унять. Именно Вике, ее мужеству, настойчивости, убедительности мы обязаны тем, что была сорвана попытка пресечь деятельность «архивного юноши» Димы Юрасова по сбору сведений о жертвах сталинских репрессий.

Всей душой сострадая тем несчастным, которые испытали ужас армянских погромов в Баку, Вика, человек подлинно интеллигентный, глубоко укорененный в русской и мировой культуре, никогда не возлагала вину за погромы на азербайджанский народ. Она решительно отвергала попытки представить ситуацию в Закавказье как следствие столкновения «христианского» и «мусульманского» мира. Не понаслышке, а на горьком опыте своих предков зная о геноциде армян в 1915 г., именно она напомнила читателю, что осуществлялся он как раз советскими силами, тогда как мусульманские организации пытались предотвратить насилие.

Ее публичные выступления — в печати, на научной кафедре, на многолюдных собраниях, проникновенные и страстные, неожиданные и метафоричные, — несли отпечаток уникальной творческой индивидуальности и встречались взволнованно и благодарно любой аудиторией. О чем бы она ни писала и ни говорила, главной темой, камертоном ее мысли и чувства были свобода и достоинство человека. Многие свои лучшие работы она посвятила анализу истоков и сути тоталитаризма. Отнюдь не случайно именно Виктории Чаликовой принадлежит заслуга открытия для отечественного читателя тех сторон творчества Дж. Оруэлла, которые до нее были у нас неизвестны. Вместе с тем ничто так не было ей чуждо, как призывы применить для низвержения тоталитарного строя насилие.

Этой хрупкой женщине была присуща несокрушимая мощь духа. Руководивший всеми ее действиями моральный императив помогал ей не отступать ни перед сильными мира сего, ни перед многочисленными невзгодами, преследовавшими ее на протяжении всей жизни. Поразительны стойкость, готовность бороться до последнего, с которыми она встретила страшную болезнь, ставшую роковой.

Понесенная утрата невосполнима. Но пусть пример одухотворенной и самоотверженной жизни Виктории Чаликовой поможет нам достойно пройти через испытания нашей общей и личной судьбы.

Л. Алексеева, С. Аленикова-Волькенштейн, Ю. Афанасьев, Д. Баткин, Я. Бергер, А. Беставашвили, В. Библер, Л. Богораз, Е. Боннэр, Л. Волков, М. Гефтер, Р. Горелик, Л. Графова, В. Золотарев, Ю. Карякин, И. Клямкин, С. Ковалев, Г. Ковальская, В. Корнилов, Л. Лапирашвили, Ю. Левада, Б. Орлов, И. Рековская, М. Рошаль, Л. и Н. Седовы, В. Селюнин, Г. Старовойтова, Л. Тимофеев, Г. Федоров, О. Чайковская, С. Черняк, В. Шейнис.

Ушел из жизни наш Друг, автор, член общественного совета «Книжного обозрения»… Но прежде всего — просто Друг…

Философа Викторию Чаликову волновали проблемы, имена, над которыми еще недавно висела тень опасности. Оруэлл, антиутопия, тоталитаризм, бюрократия… Ее творческий, да и просто человечеокий дар помогал избыть и эту тень, и саму опасность даже в годы безвременья. Не помог он лишь теперь, в борьбе со смертельным недугом, который терзал ее год, а затем выхватил из пределов отечества, да и оставил — в милосердной, но далекой, увы, германской земле. Вика Чаликова… У нас в «КО» она писала о самом необходимом, о самом больном. То же подтвердят «Нева», «Литературная газета», «Знамя»… Ее голос, голос ученого, публициста был слышен и на митингах в защиту справедливости, и на аудиторных встречах «Московской трибуны»… Красивая, Талантливая. Человек, родившийся быть счастливым. Только искала она счастья, идя на голос совести, тропою человеколюбия. А людей любить она умела! Это знают согретые ее сердцем, помнят и близкие друзья, и порой мало знакомые люди, которым она помогала — как армянским беженцам, — сбиваясь с ног в поисках средств, жилья, лекарств, еды, защиты… Смертельно больная, она еще читала лекции, писала. Когда же стало совсем плохо, лишь попросила дочь: «Передай всем, что я их очень люблю!»

…Однажды Виктория Атомовна перевела с английского стихотворение Д. Оруэлла из книги «Памяти Каталонии» и дарила его текст знакомым. Стихотворение это — и о строе ее судьбы… Прочтем. Помолчим. Ее не нашли награды от жизни. Пусть такой наградой будет наша память о ней.

Редакция «Книжного обозрения»
В солдатской казарме, под вой канонад,
Я прожил свой звездный час:
Мне руку пожал итальянский солдат,
И в душу душа влилась.
Была мгновенной наша любовь —
Я женщину так не любил —
Светила сквозь кожу крестьянская кровь,
И взгляд был, как детство, мил.
Легки ему были святые слова,
А я их влачил, как вериги,
Он отроду знал все, чему едва
Меня научили книги.
Я б счастья тебе пожелал, солдат,
Но смелому счастья не знать.
От жизни ты не дождешься наград:
Дал больше, чем мог бы взять.
Что встретил ты раньше: снаряд иль навет?
От красных иль белых громил,
От желтых газет и от черных побед
Где голову ты сложил?
Лишь ветрам Испании внятен вопрос:
Где нынче твои друзья?
Где славный Родригес и где Фенелос?
Где Педро Агурилья?
А ты безымянным у жизни взят —
Могилы твоей не найдешь,
Над ложью, которою был ты распят,
Уж выросла новая ложь.
Но свет твой остался навеки во мне —
Мне нечем его потушить —
Не плавятся даже в адском огне
Кристаллы чистой души.
(1936–1942)

Вика вошла в мою жизнь ненавязчиво и незаметно и осталась в ней навсегда. Она и сейчас во мне, со мной, и я ни на мгновение с ней не расстаюсь. Да и как это может быть? Викочка — это лучшее из того хорошего, что подарила мне судьба. Вика была моей духовной матерью (хотя она моя ровесница), мне легко и счастливо жилось и дышалось около нее, рядом с ней. Я никогда таких людей не встречала, ни раньше, ни позже, хотя и знала немало хороших людей. В чем отличие Вики от других хороших людей, на мой взгляд? В том, что можно без всякой натяжки, не рискуя нарушить тождество, поставить знак равенства между понятиями ВИКА и ЛЮБОВЬ. Вика — это эманация любви, причем тихая и ненавязчивая, самоотдача в большом и малом. Очень много людей подтвердят, что это так. Но не процесс становления привел ее к этому, она была изначально такой. Совсем маленьким ребенком ей было дано вызывать радость и благодарность окружающих самим фактом своего существования. В школьные годы она была любимицей всех учащихся и педагогов — людей очень разных и не всегда дружелюбных друг к другу. Она бережно и очень нежно относилась к своей тете Виктории (это в ее честь назвали Вику именно так). Она помогала ей вести хозяйство, занималась репетиторством уже в школьные годы, помогая тете заработать, носила обноски, что придется (время-то было послевоенное), и никогда никаких жалоб или претензий. Если у тети было плохое настроение, она отказывалась от увеселений и сборищ и оставалась с тетей, чтобы поддержать ее морально. В студенческие годы Викочка впервые проявила бойцовские качества, выступив на большом институтском собрании в присутствии высокого начальства из райкома и горкома в защиту ложно обвиняемых студентов. Ее слушали благоговейно и благодарно. Со студентов сняли обвинение. Она победила. И так было всю жизнь. Она всегда становилась на сторону правды и Бог помогал ей, и она говорила всегда проникновенно, устанавливая теплый контакт с людьми — от сердца к сердцу.

На сороковой день после смерти Викочки, я привезла в Москву фотографию прелестной юной девушки: Вика — в школьной форме. На обороте такие слова: «Дорогой малыш, хочется написать тебе что-нибудь свое, да не получается. Помнишь наше увлечение афоризмами? „Ясность духа, бесстрашие перед жизнью и ее страданиями — вот счастье“ (Вересаев)».

Могла ли она, тогда 16-летняя девочка, знать, что эти слова станут как бы эпиграфом ко всей ее Большой Жизни. Остается только изумляться той нравственной высоте, на которую смогла подняться 16-летняя девушка.

С Викой мы дружили 43 года. Передо мной измятый листик из ученической тетради. Я приведу только первые строчки: «Уважаемый Н. И. Л.! (Ненси, Инна, Лариса). Я, благородный и воинственный граф Монте-Кристо, протягиваю вам руку на дружбу. Заверяю вас, что шпага моя всегда готова сражаться за вас».

Сорок три года нашей дружбы — подтверждение того детского обещания. Вика (по школьному псевдониму — граф Монте-Кристо) всегда была рядом, когда случалась беда. Но — что особенно хотелось бы подчеркнуть — она не только умела помочь, как никто другой, она умела и искренне порадоваться нашей удаче, что довольно большая редкость. Мне повезло больше других моих друзей, так как судьба подарила мне тесное общение с Викой не только в школе, но и после школы. Мы учились вместе на филфаке и были неразлучны вплоть до того момента, когда она, Вика Шарикян, вышла замуж за Володю Чаликова и уехала в Донецк, а я заливала перрон слезами, провожая ее. С тех детских лет мы называли друг друга ласковым «Малыш». И самое последнее, предсмертное ее письмо из Гамбурга подписано также: «твой Малыш». И мой адрес на конверте выведен так каллиграфически четко (знающие Вику помнят ее неразборчивый почерк), словно она, выводя буковки, прощалась навсегда с дорогой Грузией, с до боли знакомой крутой улицей в Тбилиси, со старым кавказского стиля домом, где мы провели столько часов (и даже ночей — перед экзаменами), читая стихи и ведя задушевные беседы. Однажды под влиянием гекзаметра античных (мы тогда изучали Гомера) Вика мне посвятила стихотворение «Новогоднее». Вот отрывок из него:

Мы давно понимать без слов научились друг друга,
О, как порою мутит от возвышенных шумных речей,
Дружбу свою мы беречь научились и любим друг друга,
Большее можно ль сказать попросту, без затей?
Ясных, безоблачных дней я тебе пожелать не умею,
Счастья тебе не сулю: придет без посулов моих.
Пьяного счастья глоток за все, что нас ждет, поднимаю,
За каждую ночку в твоем далеком-далеком пути.

Вика писала стихи, но читала их — насколько я знаю — только мне, о чем я всегда очень сожалела, мне так хотелось, чтобы все восхищались ее стихами. Стихам бывало предпослано посвящение типа: «Моему единственному снисходительному критику…» Она очень любила и Москву, и Тбилиси. Тбилиси она посвятила длинное чудное стихотворение, из которого я приведу три четверостишия:

…И сердцу до боли ясно,
Что в дымке осенних садов,
Ты — теплый, изнеженный, страстный,
Прекрасней всех городов.
И тихая грусть без причины
Привычно ноет опять,
Что трепета паутины
В стихах нельзя передать.
Что рассказать невозможно
Про яркие краски в лесах,
О них молчать лишь можно,
Но надо зачем-то писать.

Но вот «теплый, изнеженный» Тбилиси уже позади. Вика — в Донецке, в Москве, она выступает с лекциями по всей стране. Вот она уже и в Гамбурге. Отовсюду идут в мой дом — и не только в мой — письма — письма любви, поддержки, вечной дружбы.

Очень много людей знают Вику — социолога, публициста, философа, борца за гражданские права. Многие знают ее как человека, умеющего понять другого, ее так и назвали как то: «Точка понимания». Многие знают Вику — красивую, как Мария-Антуанетта. Для меня Вика — это любовь. За что она так любила людей, по-хорошему жалела человека? Может быть, она глубже остальных осознала и знала, что это такое — смертность человека. Позволю себе привести такие строки из частного письма ко мне:

«Ребенок — самая большая привяза к жизни, особенно если у родителей нет сознания и знания (а оно есть у каждого нравственно развитого человека), что он растит еще одного одинокого пловца-утопленника. И все-таки откармливаешь, наряжаешь и обучаешь того, кому долго еще жить в холоде Вселенной в надежде, что он часто будет об этом забывать».

Последние слова, сказанные священнику, все о том же, о любви: «Передайте, что я всех очень люблю…»

Я верю, что такая любовь не может исчезнуть бесследно. Ее сильный свет во всех наших — теперь уже наших — добрых делах. ДА СВЯТИТСЯ ИМЯ ТВОЕ, МОЙ ДОРОГОЙ МАЛЫШ!

Нэнси Ярова

Тбилиси. Пятидесятые годы. Мы учились в 3-й женской школе, что была недалеко от горы Мтацминда. Вика приехала из Москвы в шестой класс. Все очень полюбили Вику Шарикян и ласково звали ее Шариком. Простая, скромная, всегда в своем единственном темно-синем платье с белым воротничком — воротничок она каждый вечер стирала. Жили они с сестрой и тетей Викторией в многоярусном доме с балконами, в темной комнате, где даже днем зажигали электрический свет, а чаще — керосиновую лампу. Но кого там только ни бывало!

Вика очень любила людей и всегда первая приходила на помощь, если случалась беда. Мы долгое время не знали, что она «дочь врага народа» и лишь позже нам стало известно, при каких страшных обстоятельствах погиб в 1938 г. ее отец Атом Шарикян.

Училась она блестяще. У нее была феноменальная память: с двух прочтений она запоминала стихотворный текст в три листа. Писала стихи, но никому их не показывала. Она обладала редким литературным талантом. Когда она отвечала на уроке литературы, класс слушал ее, как зачарованный. Но сочинения Вика писать не любила. И когда наша учительница литературы просила ее прочитать сочинение, Вика вынимала измятые листочки, не имевшие никакого отношения к уроку литературы, и, выдавая это за заданную тему, так вдохновенно, без единой запинки «прочитывала сочинение», что класс замирал, слушая ее. У Вики был необыкновенный дар красноречия. Сидела она на четвертой парте вместе с Валей Баукиной (настоящей русской красавицей, ныне — кандидатом медицинских наук), а мы с Нэнси Яровой — на третьей. Дружили мы вчетвером… 43 года, несмотря на разные характеры, судьбы и расстояния. Вика сидела за партой неспокойно, вертелась, болтала, не умолкая. Слишком много в ней было энергии и жизненной силы. Очень часто она стояла в углу класса или сидела на последней парте, наказанная. Учитель рисования «спасался» от нее тем, что ставил ее у доски как модель, и мы ее рисовали. Профиль у нее был безукоризненный. Все рисовавшие ее подруги, в том числе и я, до сих пор хранят ее портреты. Помню, мы создали вчетвером тайную организацию и стали выпускать сатирическую газету «Крапива». Вика писала фельетоны, искрометные и острые. Это было в седьмом классе, еще до смерти Сталина, и наши учителя перепугались насмерть. Нас долго «раскрывали» и влетело нам необыкновенно.

С Викой мы были неразлучны в школе: жили рядом, часто вместе готовили уроки, писали пьесы и вместе играли в них, а также в других пьесах: она — Буратино, а я — Карабас-Барабас, я — капитан Енакиев, а она — «сын полка». Случалось, что мы ссорились, но вскоре мирились и никогда об этом не вспоминали. И так — 43 года.

В школе Вика была маленькой, худенькой и угловатой, но в последнем классе расцвела и стала красавицей. Мужчины на улице останавливались и долго глядели ей вслед.

Ее дальнейшая жизнь — это подвиг. Но для меня она навсегда останется просто дорогим другом, девчонкой из 10 «А», глубоко порядочным человеком, умным, талантливым, добрым, красивым и очень мужественным.

Лариса Лаперашвили

Двадцать лет я знала Вику, не помню даже, когда увидела ее в первый раз — так просто и естественно эта худенькая женщина, обремененная многочисленными заботами, с милым и усталым лицом вошла в наш отдел, в мою жизнь, в жизнь моей семьи.

Вика обладала удивительным сочетанием острого, трезвого ума, который принято считать мужским, с тонкой, чисто женской интуицией, что, видимо, и придавало всему, что она делала, говорила и писала, обаяние подлинности и теплоты. Настоящим интеллектуальным праздником были для меня ее блестящие научные доклады, ее остроумные реплики на семинарах нашего отдела. Многие надолго запомнили ее талантливые и смелые лекции, которые она читала с одинаковой самоотдачей, удивительно тонко чувствуя самые разнообразные аудитории. Помню, как она мне со смехом рассказывала, как старый крестьянин во время одной из них все задавал и задавал ей каверзные вопросы, а после лекции сказал с восхищением: «Ну и смелая же ты девка!» Ее органичная смелость обезоруживала, и многое сходило ей с рук в самые глухие времена, но это не была смелость неведения.

Вика часто и подолгу болела, и болезни были как бы фоном ее до краев наполненной жизни. В больнице она написала блестящую диссертацию, посвященную Максу Веберу, под руководством Ю. А. Левады незадолго до разгрома его сектора. Она рассказывала мне, что Юрий Александрович, обеспокоенный судьбой работы, предложил снять его фамилию с титула, что Вика с обидой отвергла. А беспокойство было не беспочвенным: три года пролежала диссертация в ВАКе без движения и была утверждена лишь после героического боя, который больная Вика дала комиссии твердокаменных марксистов, победив их же оружием — Марксом, которого они знали слишком поверхностно.

Трагическая судьба российской интеллигенции не обошла и Викину семью — ее отец погиб в лагере, мать после его ареста тяжело заболела и умерла, погиб в сталинских застенках муж тети, воспитавшей Вику и ее сестру. Она рассказала мне о том, как в 1956 г. ее вызвали в КГБ и дали прочитать дело отца — она сидела в комнате одна и читала, а когда вышла на улицу, яркий солнечный день показался ей черным. Не избежала ударов судьбы Вика Чаликова и в последующие годы, но сносила их с поразительной стойкостью и всепобеждающим жизнелюбием, всегда верная своей семье, своим друзьям, себе самой.

Для Вики было естественным кидаться на помощь людям по первому зову (и даже без него). Когда тяжело заболел мой муж, и мне пришлось, оставив его одного, уйти на работу, я, позвонив домой, услышала голос Вики: «Инночка, не беспокойся, мы тут с Алешей очень интересно разговариваем об Испании и об Оруэлле. У нас все в порядке». А на вечере памяти Алексея Владимировича Эйснера неожиданно для меня вышла Вика и прочла стихотворение Оруэлла, которое она в тот день обещала ему перевести… Ее, вечно обремененную тысячью дел, отличало удивительно трогательное отношение к друзьям. Как-то я сказала ей, что больше всех цветов люблю гиацинты, и с тех пор каждый день рождения я неизменно получала от нее букет гиацинтов, что меня и радовало, и удивляло, и смущало.

Никогда не забыть мне нашей поездки в Тбилиси, город ее детства и юности. Она со свойственной ей щедростью дарила мне свой любимый город. Мы остановились в доме ее школьной подруги и были окружены такой любовью и заботой, каких я не испытывала с детства. Она показала мне двор, в котором жила, свою скромную комнату, где теперь живет курдская семья с кучей детей, встретившая Вику как родную и долго сокрушавшаяся, что мы ночуем не у них. Мы были в школе, где на диване в учительской засыпала маленькая Вика, ожидая тетю, посетили ее школьную учительницу. Старый тбилисский интеллигент Николай Михайлович, влюбленный в свой город и знавший о нем, казалось, все, водил нас по городским улицам, в мастерские художников, чеканщиков, и везде мы были встречены как желанные гости. Я видела, что Вику помнили в ее городе, из которого она уехала почти тридцать лет назад.

Вика не искала в жизни легких путей, а шла той дорогой, которую сама выбрала, много раз делая решительные повороты. Еще в юности, прекрасно зная о своем литературном даре, Вика дала себе слово не писать для подцензурной печати, и все годы оставалась верна своему решению. Настало ее время, и ее статьи, очерки и эссе стали печататься во многих журналах и книгах. Она писала всегда о самом важном, о самом больном — о шовинизме, о геноциде, о беженцах, о том, что глубоко волновало ее, писала ярко, свежо, талантливо. Как-то при мне ее школьная подруга, армянка, всю жизнь прожившая в Тбилиси и страдающая от поднимающегося в Грузии национализма, спросила ее: «Вика, ну вот ты, кем ты себя чувствуешь — русской, армянкой…?« — «Интеллигенткой», — ответила Вика.

Помощи жертвам землетрясения в Армении и беженцам из Закавказья в Средней Азии отдавала она время, мысли и сердце в последние годы своей жизни. В любви к ближним и дальним черпала она свои силы. Она безмерно любила дочь и внука, и ей удалось передать им многие из своих качеств. После землетрясения в Армении их маленькая квартирка была перегорожена подарками армянским детям, к которым с удивительной трепетностью относился трехгодовалый Илюша. Беспрестанно с раннего утра до позднего вечера звонил телефон, Вика и Галя отвечали на многочисленные просьбы о помощи, сами звонили в больницы, в Постпредство, в аэропорт.

Уже смертельно больная Вика выступала на конгрессе в защиту прав человека в Амстердаме, читала лекции в Германии, писала статьи. С болью вспоминаю я нашу последнюю встречу на вокзале в Ганновере, куда приехала Вика с семьей. У нас почти не оставалось надежды на спасение, и Вика, трезво оценивая свое положение, не жаловалась. Она была бесконечно благодарна людям, которые взялись ее бесплатно лечить, незнакомым людям, окружившим ее заботой и вниманием, но рвалась к друзьям: «Хочу в голодную, злую Москву», — говорила она.

Инесса Рековская

Виктория Чаликова, Вика, была неотразимо красива. Красота внешнего облика органически сочеталась в ней с красотой духовной, душевной. Это была та самая красота, которой суждено было спасти мир. Виктория Чаликова ушла из жизни, но ее красота осталась. Она осталась в сердцах многих тысяч людей, которым Вика дарила свет и тепло. Сострадание к страждущим, доброта, мужество, необыкновенная смелость, которыми было наполнено ее сердце, ясный глубокий ум, яркий талант, неприятие любого насилия, энергия, готовность несмотря на собственные недуги (а их было сверх головы) и сложности прийти на первый зов о помощи, от кого бы он ни исходил, да и просто помощь без всяких призывов — вот лишь немногие черты, которые так пленяли в ней, делали ее такой нужной людям, так любимой ими. Поэты посвящали ей стихи и песни, множество людей устно и письменно благодарили ее. Имени ее трепетали нечестивцы.

Я счастлив, что мы с женой были в числе ее ближайших друзей еще с 60-х годов.

Зная, что больна смертельной неизлечимой болезнью, отправленная с заранее обреченной на неудачу попыткой лечения в ФРГ, она, используя даже самые краткие промежутки между приступами ужасных болей, выступала с докладами и лекциями, стремясь хоть как-то помочь своей несчастной и горячо любимой родине.

А я лично был просто ошеломлен, когда уже совсем незадолго до гибели, на самом краю ее, она прислала мне из ФРГ сердечные лекарства.

Любовь к людям, стремление помочь им жили в ней до последнего ее вздоха. Несмотря на тяжелые невзгоды, преследовавшие не только ее саму, но и всю семью, Вика была необыкновенно жизнерадостным человеком. Новый год мы встречали обычно вместе. Каскад остроумнейших шуток и выдумок Вики превращал каждую такую встречу в чудесный праздник.

А и до и после этого она, чутко распознавая самые болевые точки, самые опасные очаги, бросалась на помощь людям, делая это как можно незаметнее и всегда добиваясь, пусть и небольшого, но облегчения.

Поражало несоответствие внешности этой хрупкой женщины с красивыми благородными чертами одухотворенного лица и силой ее характера, умением раскрыть и привлечь к себе самых различных людей.

Мы познакомились так. Превосходный человек писатель Владимир Россельс имел дачу в писательском поселке в Пахре, где он вечно поселял различных людей, которым следовало бы побыть за городом или просто нуждающихся в жилье. Как-то по моей просьбе он поселил известного поэта и писателя Юза Алешковского. Однажды Юз позвонил мне и сказал: «Приходи поглядеть. Россельс еще поселил на даче одну женщину и ее дочь. Приходи, они того стоят».

Мы с женой тогда снимали комнату на одной из пахринских дач и уже через несколько минут мы были у Россельса. В передней какая-то женщина старательно мыла полы. Она подняла голову, и я остолбенел. Было такое ощущение, что королева Мария-Антуанета занялась таким, несвойственным ей делом. Женщина вытерла рука, мы поздоровалась, познакомилась, а уже через самое короткое время у нас с женой появилось ощущение, что это не просто наш близкий друг, а друг, который был всегда.

Вначале я немного побаивался, что Юз, поднабравшийся за время сидения в концлагере различных далеко не парламентских выражений, будет смущать ими Вику или ее очаровательную, очень талантливую и очень болезненную, совсем еще юную дочь Галю. Мои опасения оказались напрасными. Вика и Юз сразу же подружились, и Юз, проявляя редкую выдержку, воздерживался при ней от сильных выражений.

Шли годы, и все время Вика продолжала не просто удивлять, а прямо-таки поражать и восхищать меня все новыми проявлениями своей натуры. Немало довелось пережить вместе радостных и горестных событий.

Невозможно представить себе, что Вики больше нет, что нам придется жить без нее. Без Вики, неповторимой и прекрасной, в которой так причудливо и трогательно сочетались мудрость и простодушие, проницательность и детская доверчивость, умение колоссально сосредоточиться и рассеянность…

Блистательный ученый и публицист с мировым именем, она совсем не чуралась так называемых малых дел — конкретной помощи — материальной, моральной и другой множеству конкретных лиц. И я уверен, что, узнав об ее уходе из этой жизни, тысячи людей заплачут и будут возносить молитвы за упокой ее души, вспоминать о ней с любовью и благодарностью.

Доктор исторических наук
Член ПЕН-клуба
Г. Федоров

Недолгая, но безупречно честная и во всех отношениях красивая жизнь Вики во второй своей половине протекала, можно сказать, у меня на глазах, в тесном почти каждодневном общении, при взаимном знании всех или почти всех ее бытовых и возвышающихся над бытом подробностей. Именно поэтому, наверное, неимоверно трудно выбрать какой-то отдельный эпизод, какое-то воспоминание, способное дать представление об этом замечательном человеке.

И все-таки я рискну поделиться маленьким случаем, оттеняющим, как мне кажется, особенности прожитой Викой жизни — жизни типичного интеллигента-шестидесятника, бьющегося в паучьих объятиях тоталитарной системы. Дело было в 1984 г., который во всем мире отмечался, как год Оруэлла, а в нашу историю вошел, как год Черненко. На страну наплывали тучи новой реакции. По гуманитарным институтам и учреждениям неустанно шастали выявляющие крамолу «кураторы» из всесильных органов. Участились вызовы по малейшему поводу на идеологический ковер. В такой-то вот атмосфере Вика и замыслила познакомить пусть и немногочисленных тогда, по причинам от них не зависящим, читателей с творчеством великого английского гуманиста и борца с тоталитаризмом Оруэллом. Работала, как всегда, по ночам, так как дни уходили на добывание хлеба насущного. Оруэлл же и, естественно, вся литература о нем жили в заточении, в стальных сейфах спецхрана, дабы не замутнять невинное сознание простых советских людей.

Вику любили все и всегда. Не минуло это чувство и суровую заведующую спецхрана. И вот Вика получила возможность по одной забирать домой дня на два, на три заветные книги и работать над своим сборником. Так продолжалось с месяц.

Но однажды Вика появляется у меня с лицом, на котором не видно лица. «Ты знаешь, я сегодня случайно, выбивая чек в магазине, положила на подоконник спецхрановский том статей об Оруэлле и забыла его там. Через полчаса вернулась, но он исчез бесследно». Бедная Вика. Вечно пребывая между небом своих высоких помыслов и землей каждодневных трудностей, она одних зарплат потеряла на моей памяти не меньше десяти. Можно было вообразить, какой скандал ожидает Вику в институте. Но все это вообразили мы. Вика же повторяла только одно: «Что я наделала? Что теперь будет с заведующей Н. Н.?" Я не знал случая, когда бы Вика думала в первую очередь о себе.

Военный совет был недолог. Книгу надо раздобыть и, подделав все необходимые шестигранники и номера, водворить на место. Но легко сказать, а как достать за границей довольно-таки дорогую книгу да еще в немыслимо короткий срок? И при том, что нельзя воспользоваться, чтобы позвонить кому-нибудь из заграничных друзей, насквозь прослушиваемым телефоном.

Конечно же, выход из положения был до невероятности прост. «Ну, все-таки вы, взрослые, наивны, как курицы», — сказал восьмиклассник Павлик. — «Вам что, в голову не приходит, что самим звонить не обязательно и объяснять, что к чему тоже?» В этот же вечер был найден европеец, взявший на себя миссию посредника. А еще через два дня Вика встречала самолет из Лондона и человека с толстой книгой в портфеле… Дальнейшее было делом техники.

Сейчас уже поздно считать, сколькими седыми волосами и крупицами здоровья заплатила Вика в этом и в других случаях столкновений с абсурдностью нашего бытия. Ее больше нет с нами. И когда я думаю о ней, мне кажется, что ни в ком мне не приходилось встречать такого сочетания внутренней силы и трогательной беспомощности, трезвого ума и обезоруживающей наивности, как в этой женщине, подарившей мне свою дружбу.

Леонид Седов

Вчера позвонили из Гамбурга: умерла Виктория Чаликова. Если вы не читали ее статей в журналах «Знамя» и «Новый мир», в «Литгазете» и многочисленных сборниках, не слышали ничего о ее кипучей деятельности ответственного секретаря «Московской трибуны», вы все равно ее знаете. Два года назад телевидение показало ее всему миру. Она шла в первых рядах небывало грандиозного шествия по Москве в защиту демократии и против угрозы перестройки, названного потом «Февральской революцией». Это она, Виктория Чаликова, единственная женщина среди ораторов, выступала с грузовика перед 200-З00-тысячной толпой, заполнившей Манежную площадь и прилегающие к ней улицы. Но настоящая ее слава и прочная популярность пришли к ней, когда она сама собрала многотысячный митинг-протест против апрельской тбилисской бойни. Московская армянка, православная христианка по глубокой вере своей, она сочувствовала и сострадала любой национальной боли, и саперные лопатки фалангистов генерала Родионова ранили ее саму, ее душу.

Перестройка вознесла на гребень имена, доселе неизвестные и подчас недостойные. Одни из этих деятелей, пришедших к власти и популярности, состояли откровенно в стане преследователей среди поборников режима. Другие, более многочисленные, вели себя хоть и не кровожадно, но, скажем помягче, трусовато. Сегодня они это искупают — кто всенародным покаянием, кто крикливой активностью. Один мой знакомый деятель искусств нынче усиленно ратует за погребение Ленина и снос мавзолея. А тогда, помню, встретясь со мною, «вставшим за черту», так артистично-небрежно меня в упор не заметил. Виктории Чаликовой каяться было не в чем. Да, в круг диссидентов, правозащитников она не вступала, но и не отшатывалась от этого круга, не чуралась людей гонимых, присматривалась к ним с любопытством, состраданием и готовностью чем возможно помочь.

Я был с ней знаком и дружен в самые черные времена — в годы застоя. Мы жили на параллельных улицах, я — на Малой Филевской, она — на Кастанаевской, и сходились у многолетнего моего соседа — социолога, публициста Леонида Седова — для тех застолий и шумных дискуссий о судьбах родины, коим позднейшая история отвела место на кухне, хотя кухни наши были для этого слишком тесны. Виктория, Вика Чаликова, любила компании, любила эти многочасовые и, наверное, малополезные сборы. Ее восточный гортанно-носовой голос был слышен еще на лестнице.

Утверждала она те же истины, что и все мы тогда, но отличало ее одно драгоценное человеческое свойство — она не постулировала нормы своего поведения, не декларировала своих убеждений. Она, если нужно, поступала, совершала деяния — по велению ли сердца, по приказу ли глубоко образованного разума. При этом оставалась женщиной во всех измерениях, которая добивалась внимания и успеха и хорошела от комплимента, от нового платья или кофточки.

Порывистая, стремительная, ни на миг не равнодушная к ближним, даже к случайному собеседнику, она являла собой облик женщины прежде всего духовный, облик, даже как будто и не очень свойственный нашему времени. Но как тянулась к ней молодежь, и как ее саму влекло к юным. Ее дочь Галя, та, что позвонила из Гамбурга, училась в художественной школе, и в маленькую квартирку Чаликовых приходили для занятий восемь-десять ее сокурсниц. Они расписывали пасхальные яйца, выточенные из дерева, в их руках становившиеся миниатюрными шедеврами живописи. Сюжеты, рекомендуемые педагогами, отвергались. Сюжетом была какая-нибудь из православных икон, Казанской Богоматери, Георгия Победоносца или новгородская икона XII века. Для этого Виктория Чаликова добывала дорогие, изданные за рубежом книги, доставала билеты на выставки, куда этим девочкам было и не попасть, она была и наставницей их, и любимой равной подругой.

Она трудно жила и трудно умирала. Три недели назад она позвонила мне из Кёльна, сказала, что подготовила несколько выступлений по «Немецкой волне», но высказала сомнение, успеет ли: диагноз врачей такой страшный и боли мучают. Все-таки надеялась подлечиться в Германии и возвратиться в Москву, но перед отъездом на родину, конечно же, надо увидеться. Не пришлось. Перед болезнью, что настигла ее, равно бессильна и Германия, только здесь она по-другому называется — Krebs.

Вспоминая Викторию Чаликову, я вижу ее не в день прощания, когда я был замотан и уже ничего кругом не видел, а в мой 50-летний юбилей в числе 23-х осмелившихся ко мне прийти, хлопочущую с блюдами, стульями, вилками и хлебницами, прелестную, белокурую, темноглазую, в черном бархатном, очень ей шедшем платье. Удивительно хороша она была в тот вечер в ожидании праздника.

Георгий Владимов
22 мая 1991 г.

Не стало Виктории Чаликовой, и наше правозащитное и освободительное движение, и без того немногочисленное в силу известных исторических причин, потеряло одного из самых отважных, честных, самоотверженных бойцов за демократизацию и раскрепощение советского общества. Мне кажется, что Вику знали если не все, то во всяком случае очень многие из тех, разумеется, кто стремился словом и делом ускорить приход долгожданной свободы и конец тоталитарного, на редкость живучего, продолжающего давить людей танками режима. Кто-то читал статьи Чаликовой — известного политолога, социолога, пламенного публициста, статьи, всегда обращенные к человеку и человечеству. Кто-то слышал ее лекции, глубокие, содержательные, всегда посвященные самым острым, больным вопросам современности — она никогда не уходила от прямых ответов на эти вопросы.

Многие помнят Викторию Чаликову на трибуне митингов, захлестнувших страну в последние годы. Ее негромкий чистый голос, совсем не митинговый, лишенный натужного перестроечного пафоса, проникая даже в самые заскорузлые и зачерствевшие сердца, доходил до ушей, забитых лживой пропагандой и демагогией.

Никогда не забуду выступления Вики в апреле 1990 г. в скромной зале, где проходил вечер памяти жертв геноцида армян 1915 г. Вика говорила о геноциде 1966—1990 гг., так и не получившем надлежащей политической оценки со стороны руководства бывшего СССР. Одна из первых подняла свой голос в защиту беженцев. И, затрагивая проблему, которую правительство упорно замалчивало, она, прежде всего, говорила о нашей вине в нашем нравственном долге перед теми страдальцами, которые потеряли все — родных и близких, кров над головой и не бог весть какое, но имущество, нажитое честным трудом. Не случайно статьи Чаликовой перепечатывали самые крупные зарубежные газеты и журналы. Работать она продолжала до последнего дня своей недолгой жизни. Точнее, до последних трех дней, когда она уже почти не приходила в сознание, и лишь перед самой кончиной вдруг открыла глаза и внятно оказала не отлучавшемуся от ее смертного одра священнику: «Передайте, что я всех, всех очень люблю».

Кончина Вики Чаликовой совпала с майскими днями, когда весь мир отмечает 70-летие со дня рождения А. Д. Сахарова. И в этом совпадении я вижу не некий мистический смысл, а еще одно звено той духовной близости, которая позволяет считать Вику верной ученицей и последовательницей великого гуманиста, борца за права человека. Они ушли из жизни не сломленными, не склонившими головы, не изменившими своим высоким идеалам. Пример таких деятелей придает нам силы в затянувшемся противостоянии сил реакции и прогресса. Светлый образ Вики Чаликовой — хрупкой и несгибаемой, нежной и бесстрашной, вдумчивой и стремительной, всегда будет жить в нашей памяти, всегда будет звать за собой на вечный бой добра со злом. Мы никогда не забудем тебя, дорогая Вика!

Анаида Беставашвили, член комитета «Гражданское содействие» и Комитета российской интеллигенции «Карабах» (КРИК)

Странным было появление Вики в том сообществе, где она провела последние два десятилетия жизни. Странным, впрочем, было и само сообщество, именовавшееся Отделом научного коммунизма ИНИОН АН СССР, что, мягко говоря, не совпадало с настроениями и направлением занятий — служебных и внеслужебных — собравшихся здесь людей. Сообщество состояло во многом из тех, кому в годы крепчавшего застоя трудно было в другом месте найти не только применение себе, но и просто честно заработанный кусок хлеба. Так что компания собралась, с одной стороны, достаточно однородная, а с другой — весьма пестрая. Достаточно сказать, в ней одно время были крупнейший театровед и выдающийся литературовед, из нее вышли известный буддолог, комментатор радиостанции «Свобода», сопредседатель Социал-демократической партия Россия, издатель зарубежного мистического журнала и многие другие неординарные личности.

И вот в этом удивительном собрании, расположившемся в большом зале старинного особняка по улице Фрунзе, появилась затянутая в серенький свитерок тоненькая фигурка очаровательной белокурой женщины. Воздушность облика не сообщала убедительности робкой просьбе незнакомки зачислить ее в экипаж ковчега. Смущали и некоторые исходные данные: провинциальная учительница русской литературы из Донбасса, позже — короткое время — сотрудник какой-то лаборатории при партийных органах. И тогда Вика вынула из сумки и протянула объемистую рукопись: «Моя диссертация. Может быть, посмотрите?»

Дома я открыл папку с намерением быстренько пробежаться по тексту и найти доводы для отказа. Но, начав читать, я уже ночь напролет не смог оторваться. Это было удивительное чтение.

Прежде всего поражала тема. Диссертация была посвящена одному из самых глубоких мыслителей современности — Максу Веберу. К стыду своему, в то время я мало что знал о его трудах. И автор, с восхитительной легкостью ориентировавшийся в сложнейших построениях маститого теоретика, щедро открывал мне глубину его идей.

Необычна была и смелость автора. Десятилетиями наши обществоведы повторяли вслед за Лениным хулу на Макса Вебера, не утруждая себя вчитыванием в его труды. А тут вдруг — никакого привычного поносительства. Серьезный и уважительный анализ, да еще в диссертации, когда на карту ставится будущее научного работника (не говоря уже о зарплате).

Наконец, непривычен был стиль. Мысль летела вперед, и я не всегда успевал за ней.

Наутро я рассказал Вике о своей глубокой признательности, восхищении и зависти к ее блистательному таланту. С тех пор она написала еще много замечательного: о культуре, утопии, либерализме, тоталитаризме. И хотя долгие годы сборники и обзоры под ее редакцией публиковались и рассылались с грифом «Для служебного пользования» и потому формально были доступны немногим, они пользовались популярностью у читателей серьезной литературы в даже продавались (с аккуратно отрезанным номером экземпляра) на черном рынке по цене 25 руб. за штуку, что по тем далеким уже временам было совсем не мало.

Яков Бергер

Вот как порой поворачивается судьба. Думал ли я, что, улетая по своим делам в Германию, буду в портфеле увозить горсть земли российской, чтобы положить ее в гроб Виктории Чаликовой, покидающей этот мир в ганзейском городе Гамбурге.

Мы не были с Викой близкими друзьями. Я долго не знал, к примеру, о ее армянском происхождении. Но каждый раз, встречаясь в институте, в котором проработали вместе много лет, я ждал ее взгляда, неосознанно надеясь прочитать в нем одобрение и поддержку. Я знал, что эта хрупкая на вид женщина зря улыбки дарить не будет. На собраниях она бросала в адрес начальства слова, которые по тем временам грозили большими неприятностями.

Верно, что Вика много внимания уделяла проблемам тоталитаризма. Но в нашем научном общении мы больше выходили на идеи либерализма, сходясь во мнении, что конструкцию будущей, посттоталитарной России надежнее всего создавать, опираясь на политический опыт европейского либерализма, избегая при этом застарелой российской болезни — добиваться в обществе согласия, минуя надежное правовое обеспечение.

Сложилось — и не без основания — убеждение, что все благие утопии ведут в тоталитарный ад. Но мне казалось, что Вика не была настроена столь категорично. Я обещал ей выбрать время и поразмышлять над утопическим миром Александра Грина. Такого времени, к сожалению, не нашлось. Но мне важно было ощутить, что и она, не поддавшись влиянию известного ахматовского высказывания, увидела в видениях А. Грина не одну попытку прорыва к гармонии человеческих отношений. Она знала разницу между смоделированными утопиями и духовным процессом, ведущим к очеловечиванию человечества. Как мне кажется, ее либеральные пристрастия и мои социал-демократические надежды где-то смыкались.

Нам еще трудно осознать это в полной мере, но все та же судьба уготовила большинству из нас участь подопытных существ в тоталитарном эксперименте, главным условием которого было подведение всех живущих в этом муравейнике под единый общий знаменатель. Для того чтобы обеспечить это условие, работала огромная машина — репрессивная, идеологическая. Непокорных либо уничтожали, либо выбрасывали «за бугор».

Вика выстояла в неравном поединке с тоталитарным монстром. В этом, на мой взгляд, главный урок ее жизни.

…Прохладный майский день. Яркая зелень листвы. Следы дождя на асфальте. Жизнь продолжается. Мы с Леонидом Волковым летим в Гамбург. Мы летим к Вике. На последнюю встречу.

Борис Орлов
25 мая 1991 г.

Еще недавно Вика (так звали ее друзья) писала для нашего журнала статью о смерти и бессмертии А. Д. Сахарова. И там упоминала, что ей чуть ли не кощунственными показались слова ее молодого друга, оказанные при известии о смерти Андрея Дмитриевича: «Это политическая катастрофа!» Но тут же сама извиняла: да, теперь мы видим — потеря невосполнима…

Мне все кажется, что это упрек мне. Именно от Вики я впервые узнал о смерти Сахарова, и именно эти слова, помню точно, вырвались у меня в торопливом телефонном разговоре. Все хотел спросить у нее самой, да было неловко. Теперь спросить не у кого.

Сахарова я знал недолго и на расстоянии. До Вики же всегда можно было дотянуться, а того чаще дотягивалась она сама — звонила, чтобы пригласить на очередное заседание «Мемориала» или «Московской трибуны», неожиданно оказывалась рядом на многолюдном собрании, поздравляла с удачной, на ее взгляд, публикацией… Не думаю, что я один пользовался ее исключительным вниманием. Она была ясным огоньком, собиравшим вокруг себя все способное отогреваться и любить, — огнем, разгоравшимся и обжигавшим окружающих, ожигавшим изнутри ее саму, когда она, в последнее время все более, брала на себя неподъемное в этой стране бремя доводить до людей идеи свободы, гражданского согласия, добра и красоты. Она невероятно много знала, глубоко мыслила, великолепно выступала, была блестящей писательницей. Хотя, впрочем, все эти слова — «великолепно», «блестящей» — к ней мало подходят. Она никогда не старалась выглядеть, играть на публику. Терзала сердца своих читателей и слушателей, потому что разрывалось ее сердце. Бывало, сходила с трибуны пошатываясь, почти теряя сознание. Она была русским интеллигентом в лучшем смысле слова: для нее не было чужого горя, как вообще не существовало деления на «своих» и «чужих». Ей верили, потому что она всегда была предельно честна. Сама, находясь на недосягаемой для простого смертного высоте — нравственной, интеллектуальной, духовной, — держала себя так, что собеседник чувствовал себя не ниже, а чуть ли не выше ее. Слабая, уже нездоровая — сутки напролет проводила рядом с бездомными беженцами, пытаясь всеми доступными ей средствами устроить их судьбу, и вместе с тем могла постоянно помнить, что тебе, например, негде жить, хоть ты и не беженец, и осознавала это, в отличие от большинства мыслящих на злобу дня деятелей, несчастьем ничуть не менее достоверным.

Ее статьями зачитывались. С ней советовались виднейшие ученые и писатели. Ей почтительно внимали самые жестоковыйные из политиков, хотя едва ли и теперь они понимают то, что она пыталась им растолковать. Не могут забыть, как одно из своих выступлений перед большой аудиторией в пору самых горячих политических баталий Вика начала… с воспоминания о сладком творожном сырочке. Сказала, что ей приснился вкус этого сырочка, и наутро до слез, будто в детстве, захотелось его попробовать, и она пошла по магазинам, и вот — нет…

Можно долго рассказывать о душевном обаянии этой прекрасной женщины, о ее уникальной совестливости. Вика, например, никогда не справлялась о рукописи, сданной ею в редакцию: ждала, когда прочитают, позовут, скажут. И вовсе не от чрезмерной гордости и уж тем более не от безразличия к судьбе написанного — увы, вниманием редакторов она никогда не была избалована, а литературные неудачи переживала болезненно. Просто она не знала иной системы отношений. Если взяли чужое, тем более столь сокровенное, как рукопись, — значит, должны ответить. Несчастные редакторы, привыкшие по году и более даже не прикасаться к поступившим рукописям, поражались, должно быть, долготерпению автора — их мир был отделен от Викиного мира незримой стеной. Или такое, совсем уж «интимное» воспоминание: однажды я и молодой фотокорреспондент журнала «Родина» оказались с Викой в одной поездке, и юноша, под конец командировки совершенно Викой покоренный, преподнес ей купленную в привокзальном ларьке коробочку конфет. «Я на снимках выхожу отвратительно, а фотографы меня почему то любят, — смущенно сказала она, горячо поблагодарив юношу. — Странно, правда?…»

Такого я держу в голове много, эти-то короткие и кажущиеся случайными эпизоды и есть, может быть, главная память о человеке. И все просится на бумагу. Но сейчас мы переживаем совершенно особое, жестокое время, и приходится говорить о других вещах, которые и сама Вика, будь она с нами, тоже не смогла бы обойти. Судьбы выдающихся людей (а я не могу не причислять к ним хрупкую, застенчивую Вику Чаликову) иногда даже помимо их воли преподают всем серьезные уроки. Может быть, важнейший урок Викиной судьбы (по крайней мере, самый актуальный) в том, что и в наше до предела насыщенное всяческим тщеславием время можно-таки от тщеславия уберечься. Тщеславия, разъедающего общество уже не вследствие поступков (таковых попросту нет) и даже не в результате помыслов, но, что теперь бывает все чаще, по причине страха перед возможными или желанными поступками и помыслами. Очень откровенно и постыдно проявилось это в дни августовского путча и сразу после него. Помните анекдотическое наставление Чапаева из одноименного фильма: враг наступает — где должен быть командир? Ну, а коли враг бежит — тогда впереди, на лихом коне!…

Я пытаюсь представить себе Вику в те дни. Где была бы она? Да, разумеется, в эпицентре противостояния — свое бесстрашие в сходных ситуациях, под дулами и дубинками, она выказывала не однажды. В данном случае, видимо, она была бы на баррикадах (не в сухих и теплых лакейских Белого дома, а под дождем рядом с промокшими с продрогшими — разница есть). Но она была бы там сразу, с первой утренней вестью о перевороте, когда и баррикад еще не было, да и думать о них не думали, — в те тяжкие часы, когда угроза была неопределенна и всеобъемлюща и могла для каждого из нас обернуться чем угодно, когда у одних душа ушла в пятки, другие ринулись в магазин за солью и спичками, а третьих тошнило от отвращения и бессилия. Не хочу сказать об этих людях, истинно подавляющем большинстве, ничего дурного; не буду скрывать, что сам к третьей группе принадлежал. И все-таки: сколько людей могло быть там в те первые часы рядом с Викой?

Такого вопроса не задашь соседу, об этом можно спросить только самого себя, хорошенько вспомнив, как было дело.

Ясно, что слишком немного.

Говорят, что и после на баррикадах было удручающе мало людей — по сравнению, скажем, с населением Москвы. И все же после, конечно, был иной порядок счета, потому что ситуация была совсем другой. Ну, а если бы с самого начала пошло жестче, кровавее, всерьез — какова была бы сила демократии?

Дальнейшее предсказать еще проще. Уж Вика не стала бы писать мемуары или снимать фильм о своем вкладе в героическую оборону Белого дома. В лакейских она не бывала и оказаться там не могла — ни при каком режиме. Как только политические обстоятельства окрашивались тщеславием, Вика немедленно добровольно выбывала из игры.

Предвыборная компания? Зимой 1989/90 она отдавала ей все силы, искала честных и достойных, и не нахрапистых, и не замаранных сотрудничеством с мерзавцами (не ее вина, что кто-то из руководивших компанией в стане демократов в последний момент многое переменил и переставил), настойчиво уговаривала этих избранников баллотироваться, но — упаси Бог ступить на скользкий путь самой! Уж конечно, не работы страшилась и не ответственности — полсотни иных дюжих депутатов столько не делали и не взваливали на свои плечи, сколько она. Нет, удерживало, скорее всего, суеверное (и верное, как оказалось) чувство: да, нам нужна очеловеченная власть, ее надо всеми силами создавать, а все-таки в нынешних условиях такая власть была бы чудом; не лучше ли действовать от власти независимо, чтобы иметь возможность не только поддерживать, но и по-сахаровски твердо противостоять?

В равной мере трудно представить Вику в какой-либо политической «команде», а то и провозглашающей гордо свою принадлежность к одной из «команд». Не раз, поразмыслив, она отказывалась от справедливых и горьких упреков в адрес того или иного именитого лидера (я как редактор ее статей был невольно посвящен в эти сомнения) — не от страха, не из благого желания сберечь незапятнанными одежды нашей демократии (такие большевистские штучки на дух не переносила, первая их изобличала), но, как мне теперь видится, все от того же органического неприятия тщеславия, которое неизбежно сопутствовало бы подобному шагу.

Вика Чаликова всему знала истинную меру и цену. Ее дар можно сравнить с даром любимого ею Джорджа Оруэлла, которому она посвятила лучшие страницы своих сочинений. Человек хотел предостеречь человечество, рисуя картины грозящих ему бед, и сам погиб, не выдержав адской боли от представших ему живых картин. Политическая катастрофа, Вика права, тут не причем. Это катастрофа человеческая.

Мы еще плохо сознаем жертвы и потери перестроечных лет. Это были годы без творчества — выбито из творческой колеи, может быть, не одно поколение. Почти вся человеческая энергия расходовалась на борьбу — большею частью на борьбу с призраками, победить которых оказалось невозможно. Только избранным натурам удавалось и в это время творить — создавать вокруг иную, человечную реальность. Но достигалось это ценой нечеловеческого напряжения, и в результате именно в пору оттепели и новых свобод лучшие люди страны один за другим стали уходить из жизни…

Без таких людей, как Вика Чаликова, нельзя жить, без них слабнет и провисает невидимая ткань, поддерживающая всех нас. Страна погибает без праведников, а праведники уходят из жизни, порою почти не замеченные этой огромной, оглохшей и ослепшей страной.

Сергей Яковлев,
главный редактор журнала «Странник»

Тем, кто говорят, что в России интеллигенции больше нет, я укажу на жизнь и на смерть Вики.

Почему на смерть? Потому, что всякому, знающему, сколько раз она лежала в больницах, понятно, что силам смерти, болезни противостояло не «здоровье», которым она была бедна, и даже не темперамент и любовь, хоть этим она была богата. Ее удерживала в жизни та самая конституирующая интеллигенцию сила обязательств перед книгами, перед людьми, перед народом.

От уважения к «народничеству» до презрения к «популизму» многие прошли легко, ведь переход освобождает от названных обязательств. Вика этой легкости себе не позволила.

Вика занималась и прямой помощью «простым людям», и теорией популизма. Драму российской истории, называемую «интеллигенция и народ», она лишила провинциальной уникальности, найдя эту проблематику у Оруэлла. Ее уму и сердцу оказался подстать именно тот интеллигент, который испытывал свои отношения с народом в самых крайних ситуациях — реальных и им созданных — представлявшихся XX в.

Ее труды об антиутопиях были и есть одна из самых серьезных и благородных форм изживания утопизма народническо-коммунистического. На изживании этой формы народничества и споткнулась сейчас интеллигенция, в своем разочаровании начавшая стесняться и собственного названия, и собственного призвания. Вике, как и всем, было, что изживать. Но она знала, что надлежит сохранять.

Быть может, ей, столь искушенной и житейски, и нравственно, и интеллектуально, стоил нескольких лет жизни более чем наивный, более чем «популистский» поступок: когда последняя ее болезнь послала ей свой первый вызов, она не стала настаивать, чтобы «Скорая» отвезла ее в ведомственную больницу. «Я подумала, нехорошо: мы боремся с привилегиями, а я лягу в академическую…» Вершинно-теоретическое понимание тупиков популизма не значило для нее ухода от неразрешимых, хоть и элементарных, нравственных коллизий в корнях. Она думала об этом, я свидетель, испытав все наши больницы и отправляясь в заграничную. Наивный поступок, жест, но обращенный не к другим, а к себе самой. Другим — ее последние известные мне слова: «Передайте всем, что я их люблю».

Алексей Левинсон

Вспоминаю апрель 1987 г. Здание Московского историко-архивного института. Перед входом — огромное скопление людей, которые пытаются прорваться на лекцию историка Ю. Борисова о Сталине. Такое в Москве впервые! В газетах еще нет ни строчки, о лекции узнали через знакомых, друзей. Аудитория на первом этаже забита до отказа, поэтому вывели два динамика в соседнюю комнату, но и она занята людьми, приехавшими со всех концов Москвы. А на улице идет настоящий штурм входной двери.

Первая лекция о Сталине… Сенсация! Уже сегодня об этом передадут «голоса». Первая открытая лекция после двадцатилетнего молчания…

В числе счастливцев оказываюсь и я, чудом прорвавшийся в одну из комнат института с отвратительной слышимостью из-за хрипящих динамиков. Здесь знакомлюсь при весьма курьезных обстоятельствах (из-за стула) с Анной Михайловной Гришиной. Мы обменялись парой-тройкой взаимных колкостей: кому принадлежит святое право на присутствие здесь. Но по нашей отечественной традиции всегда чего-то не хватает. В данном случае не было «местов». Уже позднее, после окончания лекции, мы весьма дружелюбно расстались, обменявшись телефонами, и договорились обязательно через неделю-другую встретиться.

Однако эти недели растянулись на целый месяц. За это время я как-то умудрился «прославиться», выступив 13 апреля 1987 г. в Центральном Доме литераторов на семинаре Натана Эйдельмана с кратким сообщением о своей подпольной работе, которое, как мне потом говорили, произвело эффект взрыва и сделало меня скандально популярным под стать Матиасу Русту.

И вот я в гостях у Анны Михайловны Гришиной. Она уже прослышала о моих «подвигах». Кто-то сказал. Сидим, пьем кофе и ждем гостей, которых она, предварительно рассказав обо мне, пригласила вечерком для взаимного знакомства.

Анна Михайловна — историк, востоковед, дочь старого большевика из революционного Питера, едва не пострадавшего от репрессий в те достопамятные сталинские годы, пригласила своих давних и очень близких друзей. Ими оказались Виктория Атомовна Чаликова и Леонид Борисович Волков — коллеги по работе в Институте научной информации по общественным наукам (ИНИОН) АН СССР.

Мы познакомились и беседовали до позднего вечера. Заинтересованность Чаликовой была удивительной. Ее расположение к первому встречному, нуждающемуся в помощи, сразу растопило то настороженное состояние, в котором я находился в сложный для меня период разброда и шатаний. Действительно, после увольнения из архива Верховного Суда и Военной Коллегии, исключения из историко-архивного института, почва, казалось, уходила из-под ног. У меня не было иного выхода, кроме открытой легализации своей некогда подпольной работы в разных архивах Москвы.

Хрупкая, миниатюрная женщина предложила свою руку помощи, начав ломать голову над тем, что же все-таки сделать для моей безопасности, для того, чтобы со мной не расправились. Она просто взвалила мои проблемы на свои плечи. С тех пор началась близкая дружба, длившаяся почти четыре года.

О, эти четыре года! Два года она просто возилась со мной как с ребенком. Знакомила меня со своими друзьями, ходила на мои лекции и выступления, приглашала домой, где собирались близкие по духу единомышленники. Она обегала редакции «толстых» журналов, беседовала с главными редакторами и их замами, предлагая уже подготовленную статью в мою защиту, боролась как могла с той клеветой и вздорными обвинениями, которые обрушились на мою голову со стороны Председателя Верховного Суда СССР В. И. Теребилова и его присных.

Сейчас на дворе 1991 г. Газеты, журналы состязаются между собой в подаче «жареного». Подписка в разгаре. Главный редактор газеты «Московский комсомолец» В. Гусев говорит: «Журналист должен работать на сенсацию». Запреты на острые темы сняты. А тогда?

А тогда, всего четыре года назад, ни одна газета, ни один журнал не брал на себя смелость опубликовать Викторию Чаликову, которая никогда не выступала в открытой печати. Она, кандидат философских наук, готовила лишь реферативные сборники ДСП Института научной информации по общественным наукам.

Один Бог знает, чего ей стоило уговаривать то главного редактора «Огонька» В. Коротича, то главного редактора «Знамени» Г. Бакланова напечатать материал про «архивного вора» Юрасова, осуществить, по образному выражению Л. Чуковской, «прорыв немоты» вокруг моего имени. Но тщетно. Весь 1987 г. ушел на борьбу с ветряными мельницами. Наши демократические лидеры типа Ю. Афанасьева и Ю. Карякина, знакомившись со статьей Чаликовой, «желали ей успеха в публикации». Очень обнадеживал поначалу заместитель главного редактора «Знамени» В. Лакшин. Рукопись Чаликовой «Архивный юноша» прошла и через его редакционный портфель. В конце концов объяснил: «Если бы Юрасов не печатался в пресловутой „Гласности“ С. Григорянца, то…». Одним словом, обещали содействие, помощь, изъявили желание «пробить» статью многие «прорабы перестройки», а помог реально один человек — Андрей Битов. Он являлся членом редколлегии журнала «Нева».

В десятом номере журнала статья В. Чаликовой «Архивный юноша» наконец-то появилась. Цена — два года борьбы за мое существование. Сделать это могла только Виктория Атомовна Чаликова.

* * *

Исключительно теплыми сложились у меня отношения с ее дочкой Галей и зятем Федей.

Все то, что делала Виктория Чаликова в последние годы своей жизни, я бы охарактеризовал одним только словом — самоотдача. Это ее качество прошло через мою судьбу, оно проявилось в делах «Московской трибуны» (у потоков движения стояла та же Вика), отразилось на судьбах беженцев, многим из которых она помогала лично, затронуло предвыборную кампанию по выдвижению кандидатом в народные депутаты А. Д. Сахарова от Академии наук.

Виктория Атомовна познакомила меня с замечательными людьми своего времени: Георгием Борисовичем Федоровым и Михаилом Яковлевичем Гефтером. Я благодарен судьбе, что являюсь их современником.

Что же двигало ее порывами? Боль памяти за судьбу уничтоженного отца в 30-е годы, собственное «счастливое детство», исключительное человеколюбие, доходящее до заклинания: принимай чужую боль как свою; наверное, не случайно одна из ее замечательных статей называется «Люди с содранной кожей». Мне думается — все вместе, что сформировало удивительно живую личность, способную сопереживать и сострадать ближнему.

Помню, мы часто сходились во мнениях о людях, которых именовали: «Да! Это Человек! Человек Сахаров. Человек Высоцкий. Человек Шукшин. Человек Тарковский. Человек Солженицын. Человек Чуковская». Критерий был один: совесть. Со-весть.

В последние годы мы виделись не часто, причиной были мои многочисленные поездки по стране с лекциями, выступлениями. Обычно, поздно вечером по дороге домой (мы жили недалеко друг от друга) я мог без звонка зайти на чашку кофе, обменяться новостями, поделиться заботами.

В тот последний злополучный вечер, когда я видел Викторию Атомовну, я заехал с женой, проговорили до ночи. Она выглядела очень изможденной, но совсем-совсем не жаловалась ни на что: ни на боли, ни на заматывающую круговерть дел. Мы ушли.

А наутро — все произошло. Болезнь напомнила о себе и уже не отпускала до самого конца. Потом звонила ее дочь Галя. Все рассказала. О чем-то меня просила. А я? Я, грешным делом, думал, что все вот-вот обойдется.

Затем наши жуткие больницы. Как могла она боролась с болезнью и с теми врачами, которые хуже самой болезни. Опять звонила Галя. Просила меня помочь отправить маму за рубеж на лечение. Но что я мог сделать? А может, что-то и мог? Этот вопрос мне не дает покоя до сих пор. Она бы сделала все.

Д. Г. Юрасов