Статьи и эссе | Тоталитаризм | Кто служил в охране Сталина?

Кто служил в охране Сталина?

О новом документальном фильме «Я служил в охране Сталина»
Париж, Русская мысль (Pensee Russe), 1990 г., № 3847

Мы хотели их судить. Не наказывать, но непременно судить: публично, гласно и воспитательно. Так решил — после долгих споров и поисков нравственно точной формулы — еще веривший в свое правотворное будущее «Мемориал». Этого требовали депутаты, об этом заклинали письма читателей в газеты и журналы. В преддверии нового Нюрнберга уже готовились страстные речи общественных обвинителей, рисовалась скорбная череда жертв репрессии. Смутно обозначался только объект нашего праведного гнева — та, другая сторона, сидящая на скамье подсудимых. Генералов сталинской армии почти не осталось, одни офицеры да рядовые. Мы вправе и — что важнее — обязаны их судить, но это означает их участие, их роль в драме. И если участия не будет, если они своей роли не сыграют, драма не состоится. Как ни странно — слово за ними. Что же это будет за слово?

В фильме Клепикова и Арановича «Я служил в охране Сталина» нет дикторского текста. Авторы строжайше соблюдают условие, при котором майор госбезопасности Рыбин согласился на съемки: никаких комментариев. Фильм без отношения? Вопрос кажется надуманным: ведь отношение Арановича и Клепикова к сталинскому опричнику хорошо известно нам заранее. Зачем же было бы нагружать лишним грузом утонченную эстетику художественного документа? Думаю, авторы охотно согласились на молчание, на отстранение, а их отношение так же непроницаемо, как отношение Чехова к «злоумышленнику» Денису Григорьеву или как отзыв Толстого на этот чеховский рассказ: «Я его сто раз читал. Тоже судьи». Не каждый рассказ Толстой читал по сто раз. А мы, перечитав «Злоумышленника» сегодня, увидим: Антон Павлович написал — сто лет назад — сценарий суда над обыкновенным сталинистом.

Помните, чеховский следователь пытал «злоумышленника», отвинтившего гайку на рельсах: «Да пойти же, гайками прикрепляется рельса к шпалам!» — «Это мы понимаем… Мы ведь не все отвинчиваем… оставляем… Не без ума делаем… понимаем…» Так же привычно переходит от «я» к «мы» и наш злоумышленник. «Я не от себя одного говорю», — начинается его монолог в фильме. Далее он перечисляет поименно живых еще коллег, то есть бывших охранников. «Это от всех от нас. А то умрем все — кто же правду расскажет?» (Цитирую, разумеется, по памяти).

Правда, которую с глубоким сознанием исторической ее значительности, медленно, мечтательно и важно ведает с экрана небольшой человек с изрытым, измятым, убогим лицом (никак не вяжется, что он офицер, майор), эта сокровенная и коллективная правда открывает нам, что Сталин уважал яичницу, знал толк в сольфеджио… что крепко гонял подчас пьющего сына Ваську, что он, Сталин… Впрочем, кажется, все. И несколько слов о соратниках: Берии, Хрущеве, Маленкове, Молотове, Кагановиче: «Надирались крепко, плохие люди были, на плохое его (то есть Сталина. — В. Ч.) толкали, чтобы самим, значит, спастись…»

А остальной монолог — просто о службе. О службе подробно, сочно, с чувством, с не лишенной игривости нежностью — как чеховский Денис Григорьев об окуньках, щуках и налимах, для ловли которых свинчивал гайки с рельсов. Служба была разная. Был координатором «доброжелателей» («Тут, понимаешь, надо с умом. Если, допустим, женский съезд — посадишь в ряд доброжелателя, а все: кто такой? Откуда? Нет, надо, конечно, доброжелательницу»), служил начальником охраны Большого театра (служба при сольфеджио) и — в том же храме искусств — главным по освещению. Он и сам «не без сольфеджио», то и дело берет в руки баян, мягчает, плачет, улыбается, вздыхает вместе с басами. Но ностальгия в нем слабее, чем ощущение единого потока времени, где меняются только формы — а суть — одна, и каждое поколение по-своему служит этой сути («Нешто мы некрещеные или злодеи какие?»). «А кто такой доброжелатель? — размышляет он. — Доброжелатель — это патриот. Как, например, сейчас у нас — во время гласности? Идет на телевидении передача, а кто-то звонит, сигналит: у нас магазин плохо работает, или еще что. Так и тогда мне звонит доброжелатель из столовой: тут сейчас один военный на Сталина ругался. Ну, мы его берем, допрашиваем».

В охране Сталина он не совершал деяний зла или добра — он служил. Служа, он жил, и жизнь была не «периодом» — она была одна, а теперь уходит вместе с угасающей на постели женой, вместе с днем за шторами. Он жил естественно и продолжает жить. Не на пенсии, не на подножном корму, не за писанием мемуаров — нет, он в строю, в хрестоматийной форме «продолжения жизни», — в общении с детьми. Затянувшиеся кадры занятий музыкального кружка вызывали раздражение у части зрителей: где же тут про культ? Здесь все про деда! Точно — фильм про деда, про дедушку («Жалко все же дедушку» — слышалось иной раз, когда хоронили Брежнева). Дедушка учит детей играть на баяне добросовестно и вдохновенно: он держит в уме каждый характер, гордится самым способным учеником, а иных опасается. Он их воспитывает. Разутюженная девчушка читает традиционную оду школе, замирание родительских сердец, угадывается за звенящим голоском и его замирание: ведь для кино! Он их воспитывает: в начале года берет подписку с учеников: «Я, такой то, обязуюсь слушаться учителя, а если не послушаюсь, он может сделать со мной все, что захочет».

Этот момент особо остро переживался на обсуждении фильма после просмотра в большом заводском клубе: «Да как же такой человек воспитывает? А если он и вправду сделает с ними, что захочет?» Но его расписка наивна, а не коварна. И ничего он с ребенком не сделает; не покалечит физически, не растлит, ибо он не садист и не развратник. Сейчас родители боятся всего и всех, а его можно не бояться. Он знает, что дети должны быть послушными и бодрыми. Главное — бодрыми! «Играй, мой баян, и скажи всем друзьям». Он все хочет что-то сказать, и баяном тоже, но что?

Он знал, что дважды мог быть уничтожен: в конце 30-х, когда густо вырубали службу, и в 50-х, когда подрубали — подрезывали. Но Бог миловал, и не за что проклинать Хозяина. Его внутренняя уверенность идет и от сознания, что Бог миловал не зря, знал, что делал. Невольно опять приходит на ум Чехов: «Уж сколько лет всей деревней гайки отвинчиваем, и хранил Господь!»

Понятия, с помощью коих мы пытаемся осознать феномен преданности Сталину, — фанатизм, рабство — тут не годятся. Он не фанатик идеи, потому что у него нет идеи, и не раб, потому что ту свободу, которая может быть им осознана, у него никто не отнял. В его словах о Сталине нет ни раболепства, ни благоговения, но есть глубокая привязанность, какая бывает не только к близким людям, но и к старым вещам, пропитанным нашей жизнью. Камера внимательна, монтаж ненавязчив, но настойчив — мы хорошо увидели главного героя, усвоили, освоили: да, он таков. Он действительно верный «руслан», и потому искренне презирает и Берию, и Хрущева — не различая, хотя Берию, пожалуй, и ненавидит. Не в пример Нине Андреевой, он не ругает нынешнее начальство: он готов быть верным и ему.

Посадить такого «злоумышленника» на место Вышинского, которого — увы! — уже не посадишь? Дико, несоизмеримо! Отказаться от суда? А как же очищение? Что делать: настоящее искусство всегда путает карты, сбивает с толку. Оно стремится понимать, не давая обета понять.